Глубокой ночью я вернулся к себе на баржу с неплохим выигрышем в кармане, и больше Чернин меня не звал играть в преферанс.
Путешествие это я вспоминаю с наслаждением. Плыли мы не меньше трех дней, только днем, на ночь где-то останавливались у берега. Командовать, в сущности, было нечего. Все лежали на нарах, спали, вставали для еды, опять ложились спать, бродили по палубе, кто-то о чем-то рассказывал…
Я перешел спать в комфортабельное помещение хозяина баржи на кровать под периной. Хозяину я носил продукты и молоко, хозяйка готовила великолепные польские блюда. Вечерами я беседовал с хозяином, учился у него польскому языку.
Помню, проплыли мимо города Торна, где выстроились один к одному старинные, еще времен Коперника, дома, вычурная готика собора меня поразила. Но, к сожалению, все это архитектурное великолепие я успел рассмотреть лишь мельком, так же как и развалины нескольких замков, высившихся на трех или четырех горах над рекой. Висла текла широкая, спокойная, величественная.
В Плоцке мы высадились. Я разыскал Пылаева и получил от него задание: со своим 1-м взводом отправиться на подводах еще километров за сорок, где зимой был выстроен временный деревянный мост. Его разобрали, сваи выдернули, но теперь требовалось проверить — не остались ли где под водой отдельные части моста, которые могли пропороть корпус миноносца или канонерки Дунайской флотилии.
В Плоцке я успел рассмотреть старинную крепость, костелы, дома. Город мало пострадал от войны.
На нескольких подводах 1-й взвод отправился в путь. Что должны были делать остальные взвода — не помню, да наверное, также проверять дно Вислы на местах бывших мостов.
Мы ехали. День был воскресный и солнечный. Там и сям позванивали колокола. Поляки всегда отличались набожностью. Из костелов толпами выходил народ. Те крестьяне, которые в будние дни одевались в отрепья и нередко ходили босиком, теперь, после молитвы, шествовали расфранченные, надменные, с виду смахивавшие на капиталистов.
Было совсем тепло. Расцветала последняя военная весна, распускались листья на деревьях, всюду виднелись ранние цветы. Мы остановились ночевать просто на опушке леса. К нам подходили поляки, нет, не для обмена трофеев на бимбер, а просто им хотелось поболтать с нами. Тут, в этих местах война только едва коснулась своими ужасами. Народ по хуторам и деревням жил хорошо.
А вечером молодые парни, все в новых костюмах, в белых рубашках с галстуками, пришли звать нас на свою вечеринку.
Молодых бойцов было у нас мало. Я и Литвиненко взяли с собой не более трех, и мы пошли.
Хата оказалась большой, зал просторный. Несколько элегантных молодых людей таскали накрашенных девиц туда и сюда, танцуя фокстрот. А на патефоне крутилась не более не менее как наша «Катюша», но с какими-то препротивными, визгливыми джазовыми присвистами. Танцуя, курили, подпевали, целовались, но не по-нашему — однажды, зато крепко, а взасос, мелко-мелко перебирая губами.
И неужели это была война, где-то на западе шли на Одере страшные, судя по сводкам, бои?
Наши тоже стали танцевать — Литвиненко, Ванюша Кузьмин, еще кто-то. Я стоял у стены. Мой орден и медали, видно, производили впечатление. Молодая нарядная дама — хозяйка дома, сама меня пригласила. Я неловко сделал несколько шагов, наврал, что недавно был ранен в ногу. Меня усадили.
Дама куда-то скрылась. И вдруг ее нестарый муж позвал нас в соседнюю комнату, сказав, что поляки хотят угостить своих «освободителей».
Мы пошли и увидели стол, сервированный так красиво, как только поляки умеют сервировать — с зеленью, с кушаньями на маленьких тарелочках, с крохотными рюмочками. Я был очень тронут.
Нас стращали: по лесам бродят банды националистов, убивают наших. А тут оказалась такая сердечная встреча. За стеной стонала «Катюша», а я, подбирая польские слова и помогая жестами, рассказывал о Сталинградской битве, в которой (якобы) тоже участвовал.
Нас проводили с фонарями уже в полной темноте, время от времени поддерживая под локотки.
На следующее утро я был разбужен на рассвете. Выбежал на лужайку и увидел толпу поляков. Двое держали в руках охотничьи ружья, двое держали мертвых гусей. Толпа окружала двух наших бойцов, растерянных, напуганных.
Поляки галдели, перебивая один другого. Один все кричал: «Вот они, наши освободители!» Я не сразу понял, а когда до меня дошло — ужаснулся.
Оказывается, двое наших бойцов еще вечером забрались к поляку в курятник и задушили там двух гусей. Бойцов поймали, всю ночь продержали в погребе, а теперь привели к нам.
Меня охватило чувство омерзения. В тот час, когда нас так доверчиво и гостеприимно угощали, эти негодяи отправились грабить. И еще я сразу понял — в ближайшем городе находится наша комендатура, дойдет дело до нее — скандалу не оберешься. Надо преступников забрать себе.
Я постарался успокоить поляков, сказал, что арестую и сам накажу грабителей. Поляки видели, как мы спешно, без завтрака снялись с места и поехали. Все сели на подводы, а эти двое зашагали между подводами пешком, без ремней, с опущенными головами. Обычно, когда мы ехали, многие пели, переговаривались; на этот раз ехали молча.
Километров через 10 мы прибыли на место будущих работ. Нашли на берегу Вислы пустой хутор и расположились в нем. Все выстроились «покоем», Литвиненко и я встали перед строем, конвойные вывели обоих преступников.
— Здравствуйте, товарищи бойцы! — гаркнул я.
Мне отвечали нестройным «пум-пум-пум». Я заговорил горячо, грозился при повторении таких позорных случаев отдавать мародеров под суд военного трибунала, напомнив о миссии освободителей, не преминул помянуть и великого Сталина. А в конце своей речи я сказал, что сажаю преступников под арест на хлеб и на воду, до того дня, пока мы не окончим работы на этом месте. Зная, что оба молодца успели избрать из новых девчат ППЖ, я добавил:
— Если кто даст негодяям хотя бы кусок хлеба, я и того посажу.
На хуторе был большой погреб. Я сам отвел преступников и сам запер их на замок. В тот же день обе девчонки ППЖ были пойманы, когда через решетчатое окошко передавали своим кавалерам обед. Я их тоже запер, но в другой погреб. А им передали ужин их подруги Таня и Аня — ППЖ Самородова и Литвиненко. Но ведь невозможно же посадить обеих возлюбленных моих помощников. К тому же на работах недоставало мужчин. И тогда я также торжественно перед строем «простил» всех преступников. На этом инцидент был исчерпан.
Место, где раньше стоял мост через Вислу, легко угадывалось по насыпи на подходе к нему. У нас с собой было метров сто стального троса, мы разрубили его на двадцатиметровые отрезки, достали у поляков лодки и с каждой пары лодок стали водить тросом по дну реки на месте прежнего моста. Многие оказались плохими гребцами, а Висла текла быстро. Шарили до дну тросом, шарили — никаких скрытых свай не обнаруживали. Я стоял на берегу и сигналил, указывая флажками — где шарить.
Под моей командой было человек сорок мужчин и столько же девчат. Мужчины усердно старались в лодках, а девчатам решительно нечего было делать. А я знал, что ничто так не развращает, как безделье.
Сколько-то их чистило ежедневно картошку и рыбу, придумал я ежедневно делать пельмени, но и на пельменях больше десяти девчат не займешь. Еще они стирали, чинили одежду. Попробовал я предлагать их окрестным полякам на прополку огородов, на другие работы. Поляки охотно брали у нас лошадей на свои полевые работы и давали за это картошку, сало и, разумеется, бимбер, а от девчачьей помощи отказывались. Я злился, вот набрали в роту девчат, а занять их не можем.
Одна из них — Маруся — особенно меня беспокоила — у нее очень быстро увеличивался живот. Когда под Кульмом Самородов приводил девичье пополнение, всех их проверяла медсестра — Чума. Но она умела определять лишь вшивость и чесотку, а не беременность. И в результате мне, который в те дни по совместительству занимался медициной, кажется, предстояло стать акушером. Я расспросил всех девчат, но никто из них никогда не рожал и не присутствовал при родах. А Маруся все толстела. Особенно было страшно за нее на марше, когда, спускаясь с горок, кони пускались вскачь и телеги начинали трястись. Каждое утро я с опаской поглядывал на Марусю, но пока она по-прежнему чистила картошку, пела с подругами и куда менее, чем я, беспокоилась о своем будущем.
Поваром у нас был Леша Могильный. Готовил он с увлечением, но не очень умело, в свободные часы ходил по хуторам, доставал у поляков различную зелень для приправы.
Однажды он с таинственным видом отвел меня в сторону и сказал, что в одном хуторе поляки прячут немецкую семью и, по слухам, дочка там писаная красавица.
В тот же вечер отправились на хутор Литвиненко, Могильный и я, будто предлагать наших лошадей для пахоты.
Вошли в дом, хозяин поляк казался растерянным. Тут вошел старик. Я сразу понял, что он немец, заговорил с ним, узнал, что хозяином хутора был раньше он, а поляк батраком, теперь их роли поменялись. Я сказал, что хочу осмотреть весь дом и, не ожидая разрешения, вместе с Литвиненкой прошел в следующую комнату, открыл дверь в третью. Там сидели обнявшись мать и дочь. Дочь была лет 18, рослая, с большой светлой косой, действительно — красавица. В глазах обеих чувствовалась такая мука, что я тотчас же закрыл дверь. Сказав поляку, чтобы заявил о немецкой семье в город, в нашу комендатуру, а не прятал, я ушел со своими спутниками.
Тут на берегах Вислы мы усердно занимались рыболовством. Надо сказать, что все воинские части еще с Белорусских озер и рек в свободные часы нещадно глушили рыбу, несмотря на строжайшие запретительные приказы. Ведь нет-нет то в одной воинской части, то в другой кому-либо отрывало пальцы или руку. В нашей роте таких несчастных случаев не бывало.
Бикфордов шнур и тол мы доставали у подрывников или минеров за самогон. Шнур экономили, прикрепляли к похожим на мыло кускам тола совсем маленькие отрезки, особенно наловчился глушить рыбу Литвиненко. И почти ежедневно к нашему командирскому столу подавался то судак, то щука или лещ.