Записки беспогонника — страница 15 из 123

Во второй половине дня 16 октября доехали мы по Тверской-Ямской до Триумфальной площади и свернули по Садовому кольцу налево.

Много грузовых машин с домашними вещами и мебелью двигались в обоих направлениях. Козловская жила в большом доме на Первой Мещанской. Мы должны были поставить машины у нее во дворе, а сами пойти ночевать в бомбоубежище, находившееся в подвале ее дома. Желающих отпустили ночевать к родным или знакомым.

Отправился и я с завернутой в газету буханкой белого хлеба под мышкой. Трамваи и автобусы не ходили. Я пошел пешком на Екатерининскую площадь, где жил зять моей жены, артист театра ЦДКА Борис Александров.

К моему удивлению, все артисты сидели прямо на улице у своего дома на мешках, узлах и чемоданах. Иные мужчины в фетровых шляпах и нарядных пальто прогуливались, дамочки кутали в меха свои поблекшие лица. Увидел я и Бориса.

Меня окружили, стали расспрашивать. Я отвечал односложно и правильно сделал, так как среди моих слушателей был предатель.

Я узнал, что артисты торчат здесь с 6 утра и ждут каких-то автомашин, которые должны повезти их на какой-то вокзал, чтобы ехать неизвестно куда.

Борис сказал, что моих тестя и тешу два дня назад забрал другой зять жены, Муля Лейзерах, и повез их к моим в Ковров. А я их собирался разыскивать и везти с собой, получив на то принципиальное согласие Синякова. Где были остальные родственники жены — Борис не знал.

Он повел меня в столовую театра, но она оказалась на замке. Мы сердечно распрощались, и больше я его не видел. В 1944 году по доносу того предателя — мужа его сестры, он был арестован за то, что где-то брякнул — «дворник моего отца жил раньше лучше, чем я теперь». Не читая, он подписал все протоколы допросов, а четыре года спустя умер в тюрьме. Погиб, несомненно, очень талантливый артист.

Расставшись с Борисом, я пошел по Садовой к Красным Воротам, рассчитывая сесть в метро.

Двери станции оказались запертыми, и к стеклу была прилеплена бумажка с надписью чернилами: «Закрыто на ремонт». Историки, может быть, усомнятся, ведь в официальных источниках говорится, что движение на метро никогда не прекращалось. Не знаю, как это увязать с той безграмотной и явно неофициальной бумажкой, которую я видел своими глазами.

Я побрел по Садовому кольцу через всю Москву, но в обратном направлении, заходил на Живодерку на квартиру тестя, далее к одной, потом к другой сестре жены, жившим на Малой Никитской, потом к одним знакомым на Поварскую, к другим — на Староконюшенный, и нигде не мог достучаться.

Я порядком устал. Где же ночевать?

А навстречу двигались люди с мешками и чемоданами, ехали туда и сюда автомашины и подводы. Через Арбатскую площадь провели на цепочках сразу сотни две немецких овчарок.

Смеркалось. Москва стала погружаться с непривычную лиловую тьму.

Ко мне подошла неизвестная женщина.

— Скажите, что случилось? Почему все бегут? Я в квартире одна осталась. Что мне делать?

— Не знаю.

Я постеснялся попроситься у нее ночевать, и мы расстались. Направился в Большой Левшинский, где жила моя сестра Соня. Я знал, что сама она уехала к нашим родителям в Дмитров, но в квартире мог остаться ее муж, меня знали другие жильцы. Я надеялся, что меня, наконец, пустят.

Постучал. Послышались шаги. Дверь приоткрылась на цепочку, показалась высокая фигура. Я сразу узнал Федора Александровича Киселева, он приходился зятем моему зятю и когда-то был моим школьным учителем физики.

Как он похудел, небритый, косматый!

— А, Сережа! — узнал он меня.

Впервые за все это время так обращались ко мне. И от этого ласкового «Сережа» пахнуло на меня златыми днями моего юношества, школы…

Федор Александрович, отправив куда-то семью, жил один. Комната была не прибрана, валялись носки, картофельные очистки, окурки. Он меня угостил горячим чаем с сахаром и кормовой свеклой. Я его угостил белым хлебом.

Мы просидели с ним несколько часов, вспоминая прошлое. О настоящем не хотелось говорить. А настоящее ошеломило меня. Федор Александрович рассказал, что мой и его зять — муж моей сестры Сони — Виктор Александрович Мейен был арестован.

— За что? Ведь он старший научный сотрудник Института рыбоводства. У него сравнительно приличное социальное происхождение.

— У него немецкая фамилия, и он остался в Москве, когда его институт эвакуировался, — ответил Федор Александрович.

Фамилия у него была не немецкая, а голландская, не Мейн, а Мейен. А мог ли человек бросить на произвол судьбы жену и трех малолетних детей, находившихся в 60 километрах? И он остался. А через несколько лет погиб, как погибли миллионы заключенных, от голода, от непосильной работы.

Проговорив до полуночи, Федор Александрович и я легли спать. Аутром я ушел. Потом я узнал, что месяц спустя он погиб на улице во время бомбежки.

Пешком с Большого Левшинского я вновь побрел на Первую Мещанскую. Заходить было некуда, ехать к своим в Дмитров я не решился, да, кажется, и поезда туда не ходили.

Весь день 17 октября, не высовывая носа на улицу, мы резались в бомбоубежище в дураки. Там висел репродуктор, и я смог услышать речь Щербакова, тогдашнего первого секретаря Московского комитета партии.

Он говорил, что в связи с приближением врага к дальним подступам Москвы, немецкие бомбардировщики смогут летать в сопровождении истребителей, и потому бомбежки Москвы окажутся более эффективными, и, следовательно, некоторые московские заводы должны быть эвакуированы. Мне эта речь очень не понравилась, да и голос Щербакова был растерянный. Впоследствии я узнал, что он один из первых удрал из Москвы и говорил из какого-то другого города, чуть ли не из Рыбинска, видимо, по этому случаю переименованного в город Щербаков.

Во второй половине дня к нам в бомбоубежище вошел Лущихин в крайнем волнении. Я знал, что он ночевал у Козловской и все к ней приставал с просьбой — дать ему машину — привезти какое-то буровое оборудование из Углича, а точнее, побывать у эвакуированной семьи в городе Мышкине.

Козловская ему не отказывала, но и не обещала, выжидая ход дальнейших событий, и пока назначила его нашим временным руководителем.

Он никуда нас не пустил, так как рано утром 18-го мы должны были выехать из Москвы под Владимир в село Улыбышево, где на месте законсервированной стройки ГЭС был назначен сбор всех геологических партий.

Обе наши машины стояли нагруженными во дворе, и мы поочередно дежурили возле них. Я должен был дежурить с 10 вечера до 2 ночи.

Немного подремав, я вышел на улицу, поеживаясь от холода. Ночь была звездная. Серебряные мечи прожекторов тревожно шарили по темному небосклону. И вдруг послышалось гудение. Серебряные мечи запрыгали, заметались. Огненные цветные траектории трассирующих пуль зениток протянулись по всем направлениям. И вдруг мечи скрестились в одной точке, и в этой точке засверкал дьявольски красивый ослепительный голубой мотылек. Зрелище было красоты поразительной.

Чтобы лучше видеть, я выскочил на улицу. Там стояла сумрачная очередь за хлебом. Огненные траектории со всех сторон устремились на голубой мотылек. А он, пронзенный несколькими мечами прожекторов, медленно и, казалось бы, невозмутимо плыл в сторону Останкина. И вдруг он вспыхнул ярким пламенем, закачался, кувыркнулся вниз. И тотчас же мечи отскочили в стороны, заметались по всему небу в поисках другого хищного мотылька, а траектории трассирующих пуль угасли. И тут из хмурой, не выспавшейся очереди раздались аплодисменты…

Меня сменили. Я пошел спать на топчаны, расставленные в бомбоубежище.

В 7 утра мы двинулись в путь, поехали по Садовому кольцу мимо Красных Ворот и Курского вокзала. И чем дальше мы подвигались, тем больше обгоняли машин и пешеходов. На Таганской площади свернули налево, и тут пришлось остановиться: путь преградило многоголовое стадо свиней. Уж не потомки ли они свиней евангельских?

Но бесы, кажется, вселились не в животных, а в людей, объятых страхом.

У Рогожской заставы столько набилось машин и пешеходов, что мы еле ползли. КПП у Измайловского парка пропускало всех, просто некогда было проверять документы.

Со скоростью пешеходов выехали мы на Горьковское шоссе. Я сидел сзади и глядел во все глаза. Если бы шоссе оказалось шире, машины двигались бы не в 4, а в 6, в 8 рядов, и все равно было бы тесно.

Ехали машины грузовые всех советских марок, набитые не столько казенным имуществом, сколько личным барахлом, набитые до отказу людьми. Ехали машины легковые, также набитые барахлом и людьми. Я видел машины для перевозки хлеба, желтый пивной автофургон, красный пожарный автомобиль, машину для поливки улиц, автобус № 2 Москва — Кунцево. И все они двигались в одну сторону, и все были переполнены людьми и вещами.

А по обочинам и в полосе отчуждения брели пешеходы с чемоданами и узлами, вели и несли детей всех возрастов. Пешеходы были самого необычного вида — важные дяди в фетровых шляпах, толстые тети в манто. Мальчишки из ремесленного училища с узелками за спиной, с батонами под мышкой шагали, весело болтая. Почтенное еврейское семейство — толстопузый папа, толстозадая мама, два мальчика и две девочки — медленно шествовало, как на прогулке. Худая дама в каракулевой шубке волокла огромный чемодан, хромая на обе ноги в туфельках на высоких каблуках. Стая немецких овчарок, очевидно виденная мною два дня назад, помахивая хвостами, пугая пешеходов, продефилировала со своими поводырями. Трактор, взламывая шипами колес асфальтовое шоссе, с громом и лязгом проволок штук семь гнусного вида тележек с металлическим ломом, а на этом ломе восседало десятка три людей; запомнилась фигура толстого Соломона в круглых очках, судорожно уцепившегося за какие-то железяки, а с ним столь же толстая Сара и две девочки в длинных штанишках и с красными помпонами на капорах. На обочине стоял голубой легковой ЗИС-101 с проломанным носом, наполненный коврами, а рядом дамочка в котиковом манто топала ножкой и кричала на двух растерянных главнюков в кожаных пальто, а из окна голубого ЗИСа из-за ковровых рулонов торчала улыбающаяся морда борзой собаки.