Записки беспогонника — страница 79 из 123

Еще листовка: «Судьба маршала Блюхера». После Хасана его — командующего ОКДВА — Особой краснознаменной Дальневосточной Армией — вызвали в Москву для доклада. Он поехал со своей свитой в отдельном вагоне, прицепленном к пассажирскому поезду. Встречать на Ярославском вокзале собрались командиры, был выстроен почетный караул. Когда открыли дверцу вагона, вагон оказался пустым.

Еще листовка: «Переходите к нам». Там подробно рассказывалось, как нужно симулировать различные болезни, что надо брать с собой для перехода к немцам.

Еще листовка: имитировался секретный приказ Политуправления, в котором предписывалось, что нужно беречь воинов евреев, снимать их с передовых частей и как способных снабженцев зачислять на службу тыла, чаще раздавать им награды вплоть до Героев Советского Союза. И подпись стояла под приказом: «Л. Мехлис».

Листовок разбрасывалось так много, что к ним привыкли. Какое они производили впечатление — не знаю. Их подбирали, читали, но как всегда в нашей стране, люди помалкивали. На каждой листовке стояло: «Прочел — передай другому». На самом деле их или бросали, или сворачивали из них козью ножку, или подтирались ими.

На второй или на третий день наступления мы поняли, что в спешке и в панике немцы не успели поставить мины и ничего не успели отравить, следовательно, бродить повсюду было вполне безопасно и очень интересно: ходишь, ищешь по кустам, словно грибы, и находишь — то восьмерку пик, то красивую банкноту с изображением Гете или Дюрера, я лично так набрел на банку рыбных консервов, а кто-то на бутылку вина.

Так мы подвигались по шоссе, сваливая с дамбы все то, что мешало движению. Подскочил ко мне один наш боец и, показывая на громадный немецкий автобус, сказал, что в нем полно тяжелораненых фрицев. Я подошел, открыл дверцу, увидел измученные, воспаленные лица, один из раненых расстегнул китель, и моим глазам представилась черная дыра на груди и розовая пена, выступающая при каждом выдохе. Я приказал командиру отделения сержанту Пяткину вынести всех раненых и положить их на обочине.

— Товарищ командир, я не выполню вашего распоряжения! — твердо отрубил тот.

Я весь закипел от негодования, что-то брякнул. Пяткин мне ответил, что у него немцы убили сына и сожгли дом. Я так и прикусил язык. Кто-то предложил опрокинуть автобус вместе со всеми ранеными. Иные из них успели кое-как выползти самостоятельно. А остальные… — «Раз-два — взяли!» — И автобус покатился с дамбы, а мы отправились ликвидировать следующее препятствие на дороге. В тот же вечер я попросил у Пяткина извинения за свою грубость.

Мы подошли к тому месту на шоссе, не доходя до Осиповичей, где наши перерезали путь отступающим в панике немцам. Тут их трупов оказалось множество, а если отойти чуть подальше от шоссе, можно было наткнуться и на убитого нашего, которого не успела закопать специальная команда. Немцев мы не хоронили, а наших хоронили. Как сейчас помню иных из них. Вот молодой капитан, на его выцветшей гимнастерке след от ордена Красной Звезды, сапоги сняты, лицо потемнело, во рту, в глазах черви, от него идет смрадный запах. Пересиливая брезгливость, лезу к нему в один, в другой карманы гимнастерки, в карманы брюк, чувствую рукой мокрое и дряблое бедро, но не нахожу ничего. Значит, однополчане взяли обувь, документы, но в пылу боя похоронить не успели. Закапывая на глубину метра, из двух палочек сбиваем крест, своей недавно раздобытой самопиской я пишу на затеске: «Неизвестный капитан».

Еще мертвец — старшина — огромный, раздутый, с выпученными глазами, в карманах опять пусто, а рядом вещмешок с каким-то тряпьем и фотокарточка — мужчина в пиджаке, с галстуком и женщина с маленьким мальчиком на коленях, сзади девочка в школьной форме. На всех лицах любовь, счастье. Я сравниваю лицо мужчины с лицом мертвого старшины. Это он…

Еще мертвец: девушка с санитарной сумкой, в гимнастерке, в юбочке, в туфельках, и крохотная дырочка на виске со струйкой запекшейся крови. Кто-то предлагает снять юбку и туфли, ведь наши девчата одеты очень плохо. Я энергично протестую. В карманах находят только зеркальце, на обороте процарапано — «Маруся». Опускаем труп в могилу. Кто-то держит за плечи, я держу под коленями. Потом на кресте пишу — «Неизвестная Маруся».

Еще мертвец: с винтовкой в руках молодой парень, вокруг несколько трупов немцев. В карманах гимнастерки парня нашли письмо от девушки с обращением «дорогой Коля» и подписью «Валя» и записную книжку с адресами. Письмо это я потом несколько раз читал вслух, наши девчата подходили ко мне и просили повторить чтение. Какая-то Валя писала Коле, что она перед ним виновата, что она любит только его, вспоминала, как они вместе слушали «Кармен», и давала слово после войны быть его женой. Из письма было понятно, что оба влюбленных москвичи, а в записной книжке я нашел один более или менее подходящий адрес: единственная буква «В» — Серебряный переулок, дом № такой-то, квартира такая-то». — По этому адресу я и послал письмо с просьбой мне ответить. Я писал, что Коля умер героем, а письмо девушки нашел на его груди. Но ответа я не получил и, увы, не оставил у себя адреса. А ведь это тема для рассказа.

Я никогда не был охотником и ни одной дичи не убил в своей жизни, но в течение последних 9 месяцев войны мне пришлось участвовать, и притом весьма деятельно, в трех небывалых охотах. И первая охота случилась в те дни Бобруйского котла.

Бросая технику, немцы, если успевали, ее уничтожали. Бросая лошадей, они их пристреливали. И конских трупов было навалено на шоссе множество. Их мы тоже спихивали с дамбы, но, видимо, немецкие солдаты не всегда успевали выполнить приказ своего командования, а может быть, у иных сохранилось чувство жалости к благороднейшим из животных. Словом, в лесах и болотах прятались обезумевшие от страха после боя кони. Пылаев снял мой взвод с расчистки шоссе и потихоньку от начальства послал нас охотиться за лошадьми.

Воспоминания о том, как мы мучились без коней на строительстве Днепровского рубежа, были слишком свежи в нашей памяти. И потому с совершенно неистовым азартом мы принялись выполнять поручение командира роты.

Ловить напуганных коней оказалось не так-то легко, но нас было много, через час уже три лошади были пойманы, потом еще сколько-то обнаружены запряженными попарно в фуры. Словом, к вечеру весь наш взвод прибыл в расположение роты или сидя на пароконных подводах, или верхом. Я лично гарцевал в седле на самой смирной темно-бурой кобылке, а рядом бежал жеребеночек. Кажется, именно тогда мы привезли две походные кухни, кузницу, подводы с упряжью, коляску, десятеричные весы и многое другое для роты и для себя. Но самым ценным нашим трофеем была корова. Пылаев пришел в восторг и приказал нам во что бы то ни стало раздобыть еще две, обещая, если мы раздобудем четвертую корову, то предоставит ее в полное распоряжение нашего взвода.

На следующий день мы поймали еще сколько-то лошадей, одну увидели тонущую в болоте по шею и спасли ее, вытащив за голову и за хвост. Поймали мы и трех коров. Последняя из них, то есть четвертая по счету, большая серая и комолая, честно прошла с нашим взводом пешком до Берлина, и лишь после войны уже в Варшаве ее у нас отобрали. Она ежедневно давала нам молоко, я пил, пили помкомвзвода Харламов со своей ППЖ Марией, она и была дояркой, пили командиры отделения и по моему указанию наиболее слабосильные бойцы.

Возбужденные охотой на коней и поисками трофеев, мы возвращались в расположение роты поздно, валились где-нибудь под кустом, а утром не шли, а ехали на пароконных подводах за новой добычей. Остальные взводы, продолжавшие расчищать шоссе, ляскали зубами от зависти. Лично Пылаеву мы привезли пролетку и привели пару отборных коней, он пересел со своей белохвостой Ласточки и далее следовал на запад уже не в седле, а развалясь на мягком сиденье. Ему было жалко видеть Ласточку впряженной в телегу, и он приказал ее обменять с какой-то войсковой частью на другую лошадь. Ледуховский выбрал высокого серого коня и катался на нем дня три, видно, набил задницу и пересел к Пылаеву в пролетку. По этой же причине и я покинул седло и пересел на пароконную подводу к Харламову и его Марии. Харламов выбрал пару коней примечательных. Он вместе с Самородовым обнаружил их припрятанными у одного старика в хлеву и по законам военного времени просто взяли их под уздцы и привели ко мне. Вороного мы назвали Коршуном, темно-гнедого — Соловьем, возчиком себе взяли гордость нашего взвода, дважды орденоносца, из-за ранения переведенного в нашу часть усатого бойца Недюжина.

И покатили мы на запад, время от времени доставая еще коней, трофеи для роты, трофеи для себя. Я лично нашел в кустах планшетку, о которой давно мечтал. Она до сих пор у меня бережется. Еще я взял себе колоду карт, хрустальную чарку и несколько тюбиков зубной пасты.

Один из наших бойцов где-то раздобыл штуку английского дымчато-голубого сукна. Пылаев узнал о трофее и отобрал. Но такой произвол не пошел ему впрок. Сшитую из этого сукна шинель через неделю он прожег, греясь у костра.

В газетах были опубликованы результаты нашей победы. Кроме Бобруйского котла, наши устроили немцам котел в Борисове и еще где-то, также в Белоруссии. Были опубликованы цифры — сколько немцев взято в плен, сколько убито, сколько уничтожено танков, пушек, минометов, сколько захвачено лошадей и прочее, и прочее.

На каждом подбитом немецком танке и на каждой пушке мелом писали «учтено», т. е. их количество в победной реляции было проставлено правильно. Куда, в какую цифру — убитых или взятых в плен попали пленные, а впоследствии расстрелянные немцы, не знаю. А вот количество захваченных лошадей — 30 000 было явно преуменьшено. Пусть будущие историки это учтут. Когда в нашу роту пришла бумажка — указать, сколько мы поймали лошадей, Пылаев приказал написать 19, хотя на тот день их было 38, а то, еще чего доброго, отберут. Правда, овсяный паек нам давали на 19, но вокруг везде столько можно было раздобыть и не только овса, но и гороху, пшеницы, хлеба, такая всюду буйная росла трава, что особенно заботиться о пропитании коней не требовалось.