Тетка сохранила свои основные свойства и сохранила свое отношение к Оттеру, то отношение, которое он считал дурным и которое было основным пунктом в самооправдании Оттера. Он мучительно продолжал сводить счеты с мертвой. Она, конечно, была к нему привязана, но в пределах своего эгоизма и своей потребности в действиях и развлечениях. Она всегда пользовалась им для своих игровых фикций или просто для практических целей, когда нужна была мотивировка перед родственниками, для того чтобы уехать или остаться и т. п. Если ей хотелось оставаться в Москве, то оказывалось, что она приносит себя в жертву, потому что он любит жить один, и она не хочет нарушать его покой. Если хотелось обратного, то оказывалось, что Оттер в хозяйственном отношении не может без нее обойтись, и она опять приносила себя в жертву. Никакие протесты не помогали. Она никогда не считалась с ним, с его вкусами, привычками, желаниями, с его работой и отдыхом. Не считалась, потому что он ей не импонировал и потому что она его, со всем его криком, не боялась; то есть не боялась, что он совершит какой-либо поступок, приносящий ей ущерб. И ей не нужно было стараться и завоевывать его, потому что она знала – все, что нужно по части заботы, он сделает сам. И все это полностью приложилось к нынешней ситуации, только в уродливо увеличенной и подчеркнутой форме. Несмотря на то, что ее зависимость от Оттера стала абсолютной и буквальной, она по-прежнему не считалась с ним; несмотря на его бешеное поведение, она не боялась его. Он на это полагался и для него особенно непривычно и отвратительно было подозрение, что она говорит ему ласковые слова нарочно, подделываясь. Вероятно, в этом подозрении он все-таки ошибался. Ведь как-то она сказала ему с той прямолинейностью, с которой вдруг говорила некоторые скользкие вещи среди обычной фальши. – А я тебя совсем не боюсь. Ты вот кричишь и ругаешься и набрасываешься на меня. Но я тебя не боюсь и не сержусь на тебя. Я не могу на тебя сердиться. Что значит сердце… И дальше пошли уже игровые фикции. Это уже не было важно. Оттер пробормотал – очень жаль, что не боишься; для нас обоих было бы лучше, если бы боялась… Но все-таки его это успокоило.
Принцип своего отношения к Оттеру и все свои исконные качества она перенесла в тот мир страшных буквальностей, в котором они теперь существовали. И качества эти в этом мире стали страшными. Из определенных качеств вытекали, неизменно возобновляясь, определенные коллизии. В них была тупая повторяемость. В стиснутом, сдавленном быту у них образовался точный стандарт ссор и столкновений, несколько типов скандала. В основе лежало несколько комплексов ее качеств. Комплекс упрямства (этот, впрочем, вплетался во все остальные), комплекс легкомыслия, комплекс невнимания, комплекс бестолковости, комплекс лицемерия. Они и связанные с ними скандалы даже были прикреплены к определенным функциям быта, и потому к определенным часам дня. За всеми этими комплексами стояло одно основное – сознание, разорванное на мгновения, довлеющие себе, и из которых каждое рассматривалось сознанием как источник возможного удовольствия, получаемого мгновенно. Это легкомыслие, это невнимание, эта бестолковость (все оформленное социальным паразитизмом). И это предел упрямства, потому что это всегда действие по мгновенному гедонистическому импульсу, без учета связи и соотношения вещей, которых требует разумное убеждение. И потому никакое разумное убеждение не может дойти до этого разорванного сознания.
В мире страшных буквальностей каждый из этих комплексов казался Оттеру катастрофическим, грозящим ему гибелью. И он вел с ними жестокую, грубую, отчаянную, надрывавшую его силы – и совершенно тщетную – борьбу. Ибо против него стояло монументальное, иррациональное, стихийное, движимое темной интуицией мгновенного удовлетворения желаний – упрямство, против которого были бессильны и убеждение, и мольба, и злоба.
Например, каждый раз, как надо было собираться на работу и заодно брать с собой обеденные банки, – вступал в силу комплекс невнимания. Крышки оказывались неприготовленными, авоську надо было искать. Это повторялось изо дня в день, несмотря на просьбы, на обещания. Это приводило его в отчаяние. Человек, который должен был помогать, – мешал. Рационализация рушилась. Начиналось с крышки, лежащей не на месте, и переходило в крик на тему о невнимании. – А я положил свою жизнь и здоровье на такую неблагодарную сволочь. Пустяка не могу домолиться. Как ты всю жизнь думала только о себе, так и сейчас… – Комплекс лицемерия вступал в силу за едой, когда тетка каждый раз отказывалась в пользу Оттера, но крайне неуверенно и неубедительно, или ела с оговорками. И он злился, потому что ему было приятно, когда она ела то, что он приносил. Он считал, что это должно происходить как-то иначе. И он кричал выработавшуюся стандартную формулу: «прекрати ханжеские номера». Этот же комплекс фигурировал по утрам, когда тетке хотелось лежать в постели, и она делала вид, что встанет сейчас… С комплексом лжи Оттер больше всего сталкивался по вечерам, когда при возвращении домой оказывалось, что задень произошли разные непорядки, которые надо было от него скрыть. И он кричал – не ври, только не ври. – Она говорила – почему ты мне не веришь. – И он кричал: тебе верить! Ты за всю свою жизнь еще не сказала ни слова правды. – Упрямство было всегда и во всем; его невозможно было выделить. Бестолковость – это было все то же превратное представление о вещах, свойственное асоциальному, паразитическому сознанию, и разорванность моментов, которые не могут быть соотнесены между собой. Тогда как здравый смысл и состоит в правильном соотнесении моментов. Но теперь это была катастрофа – это были мясные консервы, которые она ставила (чтобы согреть их к приходу Оттера) на сковородке на горячую плиту, да еще устраивала термос, и они сгорали до углей. И он кричал о разбазаривании крох, которые он добывает своей кровью, и о том, что он позволил себе съесть только крохотный кусочек этих консервов, и это было так вкусно, так вкусно, а теперь…
Из комплекса легкомыслия выделялась одна наиболее катастрофическая для Оттера сторона. Это была ее неосторожность, которая при заболевании, самом легком, сменялась жесточайшей мнительностью, – это происходило оттого, что в каждый данный момент она жила содержанием только этого момента; в одном случае это содержание было здоровье (и потому непредставимость болезни), в другом случае – болезнь (и потому непредставимость выздоровления). Возможность заболевания тетки висела над Оттером страшной угрозой. Но если ей хотелось мыться холодной водой, он знал, что она все равно будет мыться или подтирать пол около ведер, и потом ходить с мокрыми ногами. Он кричал: «Тетя, мало ты меня измучила. Ты должна еще заболеть на мою голову, чтобы окончательно загнать меня в гроб…» Больше всего скандалов происходило из-за некипяченой воды. У тетки была откуда-то засевшая к ней идея, что воду не надо доводить до кипения, а только до 60 градусов, при коих якобы погибают все бактерии (ей нравилась научная постановка вопроса). И как бы Оттер ни бушевал, все равно она пила сама и его поила некипяченой «шестидесятиградусной» водой, уверяя, что чайник сегодня кипел как никогда. И тут можно было изойти кровью, разбиться вдребезги – все оставалось по-прежнему. В ответ на все крики тетка говорила: пока что я ничем не заболела. А вот М.Д., когда я у них жила, как она была помешана на кипячении воды. А у М.Л. одно расстройство желудка было за другим. Так что не в этом дело. Не было ничего, что приводило Оттера в большее исступление. Он кричал: «Пойми же, пойми, ты нас погубишь. Раз сойдет, сто раз сойдет. А в сто первый ты заболеешь. Ведь болеть же сейчас нельзя, нельзя…» Но он знал, что кричать бесполезно. Что он может изойти криком, но вода будет доводиться до температуры в 60 градусов, убивающей бактерии. И на сорвавшемся, затухающем крике он повторял – «как я тебя ненавижу…».
Он привык к тому, что все бедствия, которые происходили в домашнем быту, происходили по вине тетки; в силу ее упрямства. В частности, разрушение ее здоровья. Если она простуживалась – она была виновата, что не послушалась его совета и вытирала этот пол, вместо того чтобы подождать, когда он придет и вытрет. Но ведь ей нужно изображать жертву и самоотверженную мать, чтобы потом его же вернее замучить. Летом он говорил ей – надо выходить каждый день, иначе ты лишишься употребления ног. Она не слушалась и дождалась погоды, когда уже выходить ей почти невозможно, и ноги у нее не действуют, и теперь все окончательно на него свалилось. С утра до вечера он повторял ей – не пей, не пей лишнего. Но все это – горохом об стенку, и теперь она пухнет и т. д.
Его очень облегчало, что он мог кричать и обвинять ее в ее же страданиях, вместо того, чтобы терзаться жалостью. Главное, эти обвинения были прекрасной мотивировкой и предлогом, чтобы не связывать себя никакими запретами деликатности и по-прежнему оставить свободу для попреков. Она была виновата, и поэтому он мог попрекать ее в том, что она пухнет, глохнет, что у нее не действуют ноги, что она превращается в развалину, и все это потому, что она его не слушалась, и все это на его голову. И по инерции, по привычке и для самооправдания он все еще продолжал ее обвинять дальше и дальше, и обвинял ее в том, что она умерла.
И все-таки ничто не помогало. Это была единственная кровная связь. Любовь выветрилась вместе со многим другим человеческим. Но связь осталась, осталась ответственность, и потому – мука жалости. Он не жалел ни добрых, ни сильных. Никого. Он жалел только страшную, замученную старуху, которая отравила и едва не погубила его жизнь. Жизнь которой он спас, а потом, вероятно, погубил. Больше он не жалел никого.
С этой смертью была связана еще одна аберрация, самая главная. Мы всегда во власти аберраций, когда дело касается близких людей, перед которыми мы виноваты. Потому что мы разными душевными уловками пытаемся вытеснить или оправдать эту вину.
Аберрация (это была защитная аберрация, выдвинутая против собственной совести) состояла в том, что поведение тетки Оттер продолжал рассматривать как закономерное – только увеличенное – развитие ее исконных свойств, тогда как на самом деле все это уже переходило в новые предсмертные симптомы.