Этика ценностей. Тоталитарность и эгоизм
Рационализм хорош в качестве метода познания мира, но только не в качестве регулятора человеческого поведения, на что он в истории неоднократно претендовал. Рационалисты от французских просветителей и до наших дней всегда хотели человеческие вожделения заменить разумными побуждениями (разумный эгоизм). Между тем мудрое общественное устройство не стремится отменить неотменимое, а стремится направить и использовать его так, чтобы сделать возможным достижение общих целей.
Без этих промежуточных звеньев происходит катастрофический разрыв между общими и личными целями. Общее отрывается от личного и существует в виде бессодержательной официальной фразеологии. А поведение человека становится эгоистически-эмпирическим со всеми страшными последствиями эгоизма – пустотой, беззащитностью перед «страшным миром», параличом воли. И тогда человеку остается выбирать между животным отупением или пессимизмом.
В этом смысле рационализм совершает такую же практическую, тактическую ошибку, какую совершали противоположные ему идеалистические учения, которые предписывают человеку недоступную ему степень добра и тем самым открывают дорогу злу. Об этой попытке христианства и о поправках, вносимых официальной церковью (организацией), говорит Достоевский в «Легенде о великом инквизиторе».
Рационалистическая мораль – это мораль утилитарная. Она апеллировала к представлениям человека о собственной пользе, то есть к одному из наименее эффективных двигателей человеческого поведения. Когда Диккенс совершал поездку по Америке, рабовладельцы пытались ему внушить, что они оклеветаны европейским общественным мнением. Какой-де смысл им дурно обращаться с рабами, то есть со своей собственностью, когда прямая их польза требует, чтобы они с ними обращались хорошо. На это Диккенс ответил, что это бесспорно так, но что опыт показывает, что поведение человека далеко не всегда определяется его пользой. Пьянство, разврат, расточительность, азарт – безусловно вредны для человека, но они встречаются на каждом шагу, точно так же там, где имеется соблазн неограниченной власти одного человека над другим, – никакие соображения пользы и материальной выгоды не могут служить сдерживающим началом.
Люди постоянно и притом сознательно действуют себе во вред. Недаром противостояние приятного и полезного стало обывательской аксиомой. Страшно может просчитаться тот, кто рассчитывает на трусость и на материальную корысть человека. На самом деле эгоизм располагает гораздо более мощными силами. Злоба и любовь сильнее страха, властолюбие, тщеславие сильнее материального расчета.
Человек, движимый религиозного порядка самоотречением, – явление психологически более нормальное, нежели человек, движимый голой логической идеей собственной пользы (кстати, очень трудно установить, в чем именно она состоит).
На утилитарных принципах может строиться общественное поведение (общая воля). Но в переживании отдельного человека его поведение предстает как ряд волеустремлений – как любовь, ненависть, властолюбие, творческая потребность… Основная задача общественного руководства в том, чтобы дать этим волеустремлениям общезначимое и внеположное содержание, сохраняя их личную заинтересованность и интенсивность. Это значит сублимировать, идеологизировать волеустремление так, чтобы идеология стала действительностью, то есть чтобы она стала переживанием, стала волей. Жизнеспособный государственный организм обеспечивает тот обмен, в силу которого общая ценность становится личной ценностью, переживаемой со всей интенсивностью личного волеустремления. Рождение автоценности из этих лично переживаемых общих ценностей – это есть основной (длящийся и непрерывно возобновляющийся) акт социального бытия человека, его реализации.
Волеустремления, вожделения человека, включенные в этот акт, – сублимируются, идеологизируются.
Самый высокий гедонизм не может убедить человека в том, что он должен идти на войну, потому что это даст ему особо изощренное удовольствие. Никакой утилитаризм не может доказать человеку, что он должен идти на войну, потому что ему это выгодно, полезно, потому что каждый здравомыслящий человек понимает, что это нелепость. Но он может добровольно пойти на войну, движимый любовью, ненавистью, честолюбием, интересом, стремлением быть не хуже других, стремлением быть лучше других, потребностью переживать автоценность (скажем, быть настоящим мужниной). Дело государственного организма дать этим устремлениям и содержание, и связь, прикрепить их к устойчивым идейным комплексам. Мы знаем могущественные комплексы, в которых человеческое вожделение стимулируется так, что обращается в жертву как в свою противоположность. Первое образование в этом ряду – семья, крайнее образование – Родина. В сущности, в этом ряду оно предельное. Понятия человечества, класса становятся конкретными только в качестве революционных понятий, девизов борьбы. Тогда они приобретают выраженные конкретные признаки, заимствуемые ими из конкретной революционной ситуации. Поэтому классовые мотивировки свойственны только борющимся классам.
Понятие родины обладает устойчивыми конкретными признаками, из которых каждый может стать ценностью, питающей автоценность. Комплекс родины развязывает первичные, неистребимые инстинкты и волеустремления человека – ненависть, любовь, властолюбие, стремление к превосходству, собственничество – но при этом лишает их солипсической замкнутости, угрожающей человеку пустотой и вырождением. Все дело в том, что это понятие стало действительным, реально переживаемым. Мы присутствуем сейчас при сложном и противоречивом процессе рождения такого понятия.
На улице у газеты стоит какой-то пожилой человек рабочего вида с лицом довольно тупым. И рядом с ним актриса Яблонская – баба нахальная и рвач. Мужчина водит загрубелым пальцем по газете и с наслаждением читает вслух о том, что итальянским кораблям, находящимся в Черном море, приказано зайти в русские порты. Он читает с некоторым усилием, несколько запинаясь, и вставляет от времени до времени слово «видимо». Яблонская оборачивается ко мне; глаза у нее блестят, нос и рот подергиваются. «Должны явиться в наши порты. Здорово как!». Это день капитуляции Италии. В газете много разных фактов, неизмеримо более важных для общего хода войны, для нас. Но именно эта деталь доставляет особое наслаждение. И во мне то же злое, жадное, восторженное чувство расширяет на мгновение сердце, подступает к горлу.
Казенный оптимизм
Сейчас мы перед опасностью совершенно уже выходящего из берегов оптимизма. Горячка накопления национальных и прочих ценностей – как можно больше, как можно ценнее. Все хорошо не только, как раньше, в настоящем, но и в прошлом; все хорошо не только у нас, но и на дружественном, демократическом Западе. Если это на сегодняшний день, если это военная агитация, то все в порядке. Но если оно удержится, то будет иметь для культуры последствия более разительные, чем все предыдущее. Ибо даже социологизм был тупым и обуженным, но все-таки методом мысли. С его помощью нельзя было сделать большого, но кое-что можно было сделать. В этом же случае мысль будет исключена во всех ее методологических формах, в применении к любому материалу, в том числе историческому и иноземному. Припоминаю, как мы потешались, когда некогда некий мелкий рецензент написал о Тынянове (по поводу Грибоедова) – Он все изображает людей, протестующих против своего социального окружения. И Тынянов говорил: хорош бы я был, если бы я изобразил, как Грибоедов в восторге от своего социального окружения. А рецензент-то был с чутьем… Русских же классиков, объявленных одной из самых высших ценностей, придется давать читать, как Библию читали у пуритан, – с запрещением понимать то, что там написано. И все-таки иногда мне кажется, что так не будет. Просто потому, что окажется очевидным, что одним повторением слов: гениальное, родное, великое, народное – совсем уж решительно ничего нельзя сделать. Кроме как вести военную агитацию (и то тут следовало бы прибавить мысли), что и делают сейчас.
Запись на обороте «казенного оптимизма»
<… > не возникло (самое большое из того, что я знаю – Хемингуэй). Во всяком случае, эта игра не стоила своей цены. Не стоила, например, того, чтобы попасть в рабство к Гитлеру, как это случилось с Францией. Разумеется, не из-за своей литературы попала Франция в рабство, но вследствие предпосылок, производным из которых была и литература.
Та война могла вызвать такой взрыв пацифистской литературы, такую индивидуалистическую реакцию, потому что она была лишена народных идей. Ею двигали те закулисные интересы, которые правительства скрывают от собственных народов. Общезначимые идеи (вроде борьбы за демократию) предлагали, конечно, народу, но они были натянуты, необязательны. Нынешняя война должна нести совершенно иные идеологические последствия. Ибо она богата общезначимым, общенародными идеями и импульсами. Начиная от борьбы несовместимых политических структур, которым, как это очевидно для всех, не ужиться вместе на земле, кончая простейшими импульсами самозащиты, стремлением не терпеть врагов в своем доме, не видеть гибели своих детей, не быть уведенным на веревке в немецкое рабство. Страшные силы развязала против себя Германия, вернувшаяся к формам войны рабовладельческого общества.
Заметки о пацифизме
<.. > русской культуры. Он именно это и выразил.
Процесс продолжается, стремясь к своему пределу. Оказывается, эгоистическое (изолированное) сознание только по инерции может осознавать себя индивидуалистическим, то есть безусловно ценным. Индивидуалистическое самосознание отпадает.
Снятие противоречия. (Смерть ему не противоречит.)
Эгоистическое и неиндивидуалистическое сознание.
Его нежизнеспособность.
Оно должно перерождаться в новое гражданское (тотальное) сознание.
Симптоматична эволюция отношения к войне.
Неэгоистический индивидуализм на всех своих этапах, со всеми своими кризисами – оперировал общими ценностями как достоянием полноценной личности и признавал жертву как условие полноценности. Отсюда вытекает его отношение к войне, если он признавал данную войну справедливой.
Пацифизм как развернутое миропонимание принадлежит периоду эгоистического индивидуализма.
Революционный гуманизм отрицал не войну вообще, а войну, ненужную народу. Последовательное отрицание войны вообще принадлежит эгоистически-индивидуалистическому сознанию, изолированному.
Где то, ради чего может уничтожиться человеческий род?
В пацифизме для современного человека много бесспорного.
Ужас войны.
Но эта бесспорность того же порядка, как бесспорность ужаса многих стихийных явлений.
Ошибка, и политически роковая ошибка пацифизма в том, что он хотел быть не только ламентацией, но и программой. Пацифизм воображал, что всеобщее нежелание людей воевать может привести к прекращению войн. Между тем как война – это данность, из которой надо исходить и к которой надо применяться.
Пацифизм не учел:
I. Война – один из самых исконных и основных модусов социальной жизни. Все нормы поведения, все социальные оценки ориентированы на нее или на явления ей подобные. Невоюющий человек – это другой человек, о котором мы еще ничего не знаем. У него выработается другая мораль и другие импульсы поведения. Изъять же мораль человека нашей эры из военного контекста невозможно.
II. Война действительно ужасна и отвратительна, но:
1. Она же становится сферой и импульсом самых высоких чувств и переживаний.
2. Человек всегда существует, исходя из реальной фактической данности – как бы плачевна для него ни была эта данность, и к ней применяясь. И человек способен применяться к войне.
3. Многообразная, как сама жизнь, она становится сферой реализации и реализует многообразнейшие человеческие возможности. Проблема в том – удалось ли человеку найти в войне реализацию.
Необъятная разница между самоощущением согласных и насильственно втянутых. Пацифист предполагает только последних.
Все несчастье в том, что человек от пацифизма – это не гипотетический невоюющий человек будущего, но человек нашей военной эры, искусственно вытесненный из морально-психологических связей войны. То есть для нашей эры – это неестественный человек.
Этот человек, который не хочет воевать, к несчастью, в то же время не хочет и не может жить. Это человек послевоенного скуления. Они оплакивали полных жизни юношей, которых убила война. Но если юноши оставались жить, они оказывались не полными жизни, а пустыми и скулящими или просто серыми.
Люди, которые не хотят умирать на войне, еще не доказали своей способности жить и любить жизнь.
Ремарк.
Хемингуэй в «Фиесте» сам поставил себе ловушку. Герой, кастрированный войной, ничем не отличается от других, некастрированных. Они точно так же скулят и не могут жить.
Эгоистическое и неиндивидуалистическое сознание изживает пацифизм как миропонимание. Эгоистический человек не прочь уклониться от гибели, но ему не из чего взять отчаянный протест абсолютного и притом социально изолированного я.
Человек с размахом
Вечер. Оттер мрачно сидит один в комнате. Входит М.
– А! Вы! Ну что у вас?
– Ничего. Скучно.
– Вообще скучно. Надоело. Надоело крутиться. Сначала все было внове. Сначала вас бомбили. Потом был голод. Потом вас обстреливали. Потом еще что-то такое. Потом должны были прийти или не прийти немцы. Но когда это все повторяется сначала…
– Да. Вероятно, на фронте так не скучают.
– Слушайте, там то же самое. Здесь же полная стабилизация сейчас. Их тоже ничем не удивишь. Сначала их удивляли автоматами, мотоциклами, огнеметами и так далее. Теперь это все известно. И они сидят. Представьте себе, полтора года просидеть в той же землянке. Это взвоешь от скуки. Они готовы на что угодно, на самое отчаянное наступление, сражение. Только бы вырваться. К черту на рога. Эта стабилизация очень плохо отражается морально. Начинается подсиживание, выслуживание, пьянка.
(Отрицание ценности за той сферой действий, которая ему открывалась и в которую он не вошел. Он, конечно, не может отрицать эту сферу вообще. Тем более, из нее он черпает весь материал для своих попыток идеологической деятельности. Но он же отрицает ее как раз на том участке, где он мог бы быть.)
– А вы, что делаете сейчас?
– Да так. Я, главное, думаю, что пора заняться делом. Мы все существуем в состоянии какой-то временности. Это хорошо было прошлой зимой. Но сейчас этот блокадный быт так устоялся, стал бытом. Может быть, нам осталось существовать меньше, чем тогда, но нельзя два года жить временно. Надо заняться настоящим делом. Ведь нет же у вас слово пропущено, что-то, чем вы здесь занимаетесь, – настоящее дело.
(Теперь, когда его здесь нет, это не настоящее дело. Раньше он считал бы, что оно на данном этапе самое нужное.)
– Понимаете. Когда я вижу бесконечные письма, которые получает Ольга Федоровна Берггольц со всех концов. От кого угодно, от профессоров, из совхозов, от красноармейцев. Когда я вижу, как люди реагируют на каждое слово, как им это нужно. Как это доходит до человека.
(Его жена замечательная женщина. Ему приятно об этом говорить.)
– Я ведь по существу своему просветитель. Для меня главное донести нужную мысль до человека.
(О! Это готовая, сгущенная в односложную формулу автоконцепция. Вся воля к воздействию, администрирование и прочее нашли себе высокий регистр.) Есть о чем поговорить с людьми. Есть темы. Этим нужно заняться.
– Ну да. Но как вы согласуете просветительство с агитацией? Сейчас нужно говорить гораздо более прямолинейные вещи.
(Он пропускает мимо ушей неудобную реплику. В дальнейшем выясняется, что формула «просветитель» уже содержит в себе скрытый самооправдательный механизм. Просветитель – педагог. Это позволяет упрощение, приспособление мысли к близлежащим социальным целям. Отсюда может быть дотянута мысль – и до агитации.)
– Наши люди делают невероятные вещи. Их пять-шесть человек, и им приказано держать противника. И они держат. Они не уходят ни при каких обстоятельствах. Таких случаев тысячи. Без конца. Что это, ухарство? Нет, это характер народа. Я теперь очень внимательно перечитываю «Войну и мир». И я вижу, как он многое верно угадал в этом характере. Очень многое из того, что он говорит, вполне применимо.
– Именно что же? Как вы толкуете эту сопротивляемость?
(Он не реагирует на вопрос. Я вижу, он куда-то гнет, устремляется к какому-то еще скрытому выводу из этого разговора. В контексте оправдания своего сидения здесь он осуждал дух фронта. В контексте восхваления своей деятельности агитатора он восхваляет дух фронта.)
– Теперь возьмите, что произошло в Тулоне. В город вошли три бронемашины. Сколько может в город войти бронемашин? Подумаешь, сколько может в город войти бронемашин? По узким улицам. Их можно было прекрасно расстреливать из орудий. У них там был прекрасный флот. Но им только одно пришло в голову – взорваться. Больше они ничего не могли придумать. Наши моряки смеются, когда говорят об этом. Они говорят – надо было пробиваться. Две трети прошли бы наверняка.
– При этом, так сказать, субъективно они вели себя очень героически.
– Как же. Командиры держали под козырек на тонущем судне. (Показывает, как они держали под козырек.) А когда мы уходили из Таллина, был приказ задержать их на улицах. Почти невозможная вещь. И задержали. Флот ушел. Вот вам тема, такую тему надо углубить. В чем ошибка наших писателей? Они не думают. Они просто отвыкли думать.
– Ну, у них это получается просто. Все необыкновенные герои. Все одинаковые. Но как вы все-таки себе представляете? Объясните эти импульсы, движущие сейчас людьми.
(Но он не клюет на эту приманку для теоретических размышлений. Ему явно нужно что-то другое. Что, я еще не могу понять.)
– Я думаю, дело в моральной чистоте нашего народа. Французы были развращены. Эта буржуазность, приобретательство, разъединение всех со всеми. При демократии, свободе все развалилось. Вообще славянофилы кое в чем были правы относительно особых путей русского народа.
– Так вы дойдете до того, что моральную чистоту народа сохранило крепостное право.
– Нет, зачем же. (Он не расположен дискутировать на эту тему.)
Я начинаю понимать. Это не ассоциативно возникший разговор на отвлеченную тему. Это продуманные темы, из которых что-то должно быть сделано практически. Поэтому он отводит всякую дискуссию как лишнюю помеху. Моральная чистота народа – это уже заготовленный контур концовки. Теперь надо только заполнить промежуток.
– Вы что же, что-то затеваете новое?
– Да вот надо подумать. Думайте. Думайте. Поговорим.
(Теперь раскрыта направленность всего разговора. Это проект новой реализации сорвавшегося человека.)
Интеллектуальные эгоисты, Переставшие думать
О, какая же это седая древность! 30 лет тому назад они со Шкловским считали, что нужно говорить ересь, что это есть противопоставление свободной мысли бесплодному академизму. С тех пор они поседели и облысели, сыновья их пали на войне. А ересь давно – лет 15 тому назад – утратила свое содержание. То есть из определенной такой-то ереси она стала чистой формой, намеком на заявляемый протест, попыткой утверждения своей особости.
Потребность в этом утверждении становится уже почти навязчивой. И, вероятно, это будет прогрессировать. Тут аналогия с моральным состоянием Анны Андреевны. Потребность непрерывно напоминать, внушать себе и другим, что просперити не явилось результатом уступок, но, напротив того, результатом того, что другая сторона уступила силе духа.
Он неспособен к выработке больших связных концепций (то, чем держится чувство самости Гриши, Оттера), поэтому его внутренняя потребность непрерывно реализуется рядом разрозненных актов. В них проявляется изящество и внутренняя свобода, содержание же их безразлично, случайно, предвидеть его невозможно. Это различная мелочь идей, они возникают по любому поводу и исчезают бесследно. Так же строятся сейчас и его работы – на одной мелкой идее (вернее, интеллектуальной выдумке), с помощью стилистического изящества доведенной до многозначительности.
(Во время прений) Бм.: простите, я позволю себе вмешаться. Только несколько слов – виньеткой (изящество).
(На улице): Наш директор парит в облаках, а замдиректора проносится в виде метеора. Поэтому уже никто ничего не понимает. И Шаргородский прибегает ко мне, чтобы помочь ему разобрать загадочную телеграмму Пиксанова.
Бялый: что за телеграмма?
– А телеграмма такая: согласен приехать 20-го прочесть доклад «Деятельность академика Пыпина». Обеспечьте питание.
– Это что же, к юбилейной сессии?
– В том-то и загадка. Если это 20 апреля, то кому нужен 20 апреля академик Пыпин. А если это 20 мая, то зачем об этом сообщать сейчас.
Бм.: Очень просто. Он хочет приехать сейчас. И чтобы его обеспечили питанием до 20 мая. Как вы не понимаете?
– Очень возможно.
Это типично. Непрерывное ироничное обыгрывание ведомственной схемы, которая в то же время занимает и беспокоит. Например, в данном случае приезд Пиксанова напостоянно грозит некоторым оттеснением Бм. от кормила власти. В этом эмоциональная подоплека разговора. Непосредственно он направлен на высмеивание ведомственных форм (я выше этого, я не стал чиновником); в более глубоком пласте он направлен против недостойного соперника.
– Пришло время (в литературе, в науке) бить стекла…
– Одно из двух: либо надо бить стекла, либо проходить в члены-корреспонденты.
– Дело даже не в этом. Теперь не время бить стекла. Просто даже нельзя бить стекла, потому что никак нельзя бить их отсюда и досюда.
У меня ведь тоже от времен Института осталась эта смешная привычка стесняться бюрократических форм. С Бм. мы так и разговариваем. С той разницей, что я понимаю, чего это стоит, он же действительно утешается. Иногда такие привычки подводят. Когда Скрипиль был ученым секретарем, он просил меня как-то представить отчет.
Я: Послезавтра я вам принесу эту штуку.
Скр.: Это не штука, это отчет.
Ср. разговор с Бм.
Подчищая трехлетний производственный план, окликаю его:
– Бм.!
– (Заглядывает через плечо): Опять кварталы!
– Это уже на все три года.
– Господи! Хоть бы уж сразу на всю жизнь потребовали.
– Не выходит. Ведь неизвестно, сколько проживешь, и потому нельзя высчитать количество кварталов. Очевидно, нужна будет Ваша виза. Как Вы хотите, Бм., сейчас прочитать или когда перепечатают?
– Это, вероятно, не принадлежит к числу ваших произведений, которые представляют для меня глубокий научный интерес…
– Отнюдь.
– В таком случае я вам прямо скажу. Я не буду это читать ни сейчас, ни на машинке. Если потребуют – подпишу, не читая. Подпишу и с плеч долой!
Это все то же, но в каком-то уж очень откровенном виде. Навязчиво откровенном. Торопится, даже грубовато торопится сделать заявку на внутреннюю свободу. Может быть, это соотносится с тем, что как раз в этот день, в эти часы он мучительно ждал ордена. Как раз должна была появиться «Правда» с его буквой, одной из последних алфавита.
Честолюбие – это систематическая волеустремленность, целенаправленность, и потому в каждом данном случае его содержание и его форма определяются из предложенных целей. Только душевнобольные или подростки предаются честолюбивым мечтам вообще безо всяких ограничений. Я завоюю мир, я стану великим поэтом и т. д. Люди, включенные в действительность со всеми ее условиями, направляют свое честолюбие всегда на относительно достижимые для них цели. Это положение обратимо, то есть можно, например, искусственно, экспериментально открыть перед человеком поприще и направить его честолюбие по новому руслу. Осуществимость цели или хотя бы иллюзия этой осуществимости – вот определяющее условие. Поэтому первый самомалейший шаг в направлении к этой цели сразу так раздразнивает страсти. Поэтому неудачливый честолюбец где-нибудь en retraite может силою воли, других интересов или просто отупенья приглушить в себе вожделения. Но стоит только мелькнуть тени случайного успеха, и все вспыхивает опять с новой силой. Неверно, что Бм. изменился, переродился неузнаваемо по сравнению с тем, чем он был 15 лет тому назад. Просто перед его честолюбивыми вожделениями открылись новые возможности и цели, о которых 15 лет тому назад и подумать было бы дико (например, ордена). Гениальный рецепт А. Толстого («Повесить Станислава…»).
В Институте высиживают полагающиеся два часа люди разных категорий: Бм. сидит за столом, нервно улыбаясь и нервно пошевеливая какой-то предмет. Он в состоянии полуудовлетворенном. С одной стороны, награда, а с другой стороны, на банкет не пустили. Не получив ничего, можно замкнуться в гордом и насмешливом равнодушии, но раз попав в иерархический механизм, этого уже нельзя. Иерархическое ощущение, особенно в беспокойной и неустойчивой обстановке, это непрестанное ощущение двустороннего нажима. Снизу вас вздымает наверх, а сверху опять жмет и отбрасывает вниз. Не успев вздымнуться, вы сразу стукаетесь головой о потолок. Относительного душевного спокойствия можно достигнуть только в условиях давно устоявшегося, введенного в прочные рамки бюрократического бытия. Эти же молодые бюрократы в 58 лет, вроде Бм., ходят совершенно издерганные. Их нервы еще не привыкли к вечной двойственности иерархического жизнеощущения: восторг продвижения и уязвленность тем, что другой продвинулся дальше. Вечно чередующееся, изменяющееся ощущение. На вокзал взяли, чем он обошел многих других, а на банкет не взяли, а ведь он самый замечательный. Хорошо знать это и плевать, но наплевательская позиция уже навсегда потеряна.
Итак, Бм. сидит недоудовлетворенный и беспокойный при обычной своей огромной внешней выдержке. Отец Василий, обычно неудовлетворенный и злобствующий, на этот раз удовлетворен, он член сессии. В-третьих, сидит явно и откровенно честно неудовлетворенный Мейлах, который ничего не получил и которого никуда не взяли. Его поведение в этом деле самое честное, он искони шел по иерархической линии, и ему нечего скрывать. В-четвертых, сидят интеллигенты, которые отчасти аспирированы, отчасти не аспирированы (в разных градациях), но которые во всяком случае в этом деле могут позволить себе позицию наблюдателей, полузавистливых-полунасмешливых. Вообще все очень отчетливо делятся на награжденных и не награжденных, шире – на получивших и не получивших – последние естественно склонны к отрицанию и скептицизму. Но любопытные формы и то и другое принимает у интеллигентов. Над интеллигенцией тяготеет не до конца вытравленное наследие навыков; они поддерживаются общением с классической литературой, которая новыми воспринимается как нечто замечательное, но не имеющее отношения к жизненной практике, а у старых (даже относительно старых) именно все время будит навыки. Они не могут не понимать, что теперь это уже то же самое и что их поведение неприлично. Таким образом, у них два противоречивых начала: одно – неудержимый восторг, соответствующий их реальной функции и ситуации чиновников; другое – насмешка (над собой смеетесь…), соответствующая их фиктивной (призрачной) функции интеллигентов с ее фиктивными традициями. Причем это начало поддерживается профессиональной необходимостью и привычкой все время умиляться по поводу традиций, как раз запрещающих этот восторг. Не следует также забывать, что второе начало несет в себе столь дорогое для человека переживание собственного морального превосходства.
Возобладание того или иного начала происходит в зависимости от принадлежности человека к получившим или неполучившим.
Последние громко возмущаются и смеются по поводу падения нравов. Матвей рассказывает, что он заходил в Филармонию на заседание (показывая, что это ему доступно). – А какие там были доклады? – Какие там доклады! Кого интересуют доклады! Все только считают, у кого больше орденов, и заняты только этим.
Мтв. в свое время бурно переживал свои награды, по общему мнению – бурнее даже, чем это принято. Он и сейчас никогда не расстается с ленточками. Но в данный момент он принадлежит к неполучившим и к тем, кого другие обогнали. В зависимости от ситуации (ср. власть ситуации над интеллектуально-эгоистическим человеком) он тогда искренне предавался первому началу, теперь искренне предается второму, и в том и в другом черпая удовлетворение. Конечно, будь его воля, он выбрал бы первое.
Сложнее положение получивших, ведь и над ними тяготеет второе начало, хотя бы в силу их призрачной функции, с которой они и психологически не хотят расстаться. Но понятно, что реальная ситуация со всеми ее психологическими последствиями перевешивает фиктивную. При первой неудаче они быстро перебрасываются в лагерь насмешливых; при удачах они испытывают восторг и в то же время стыдливо хихикают. Они прибегают к бессмысленной иронии (по поводу чего?) или к трепу, чтобы обеспечить себе оттенок свободы или превосходства над этим.
В большинстве случаев получается уныло топорная и неловкая смесь. Но вот Бм. один из замечательных представителей мира призрачных игр. У него выработана особая позиция (вероятно, искренняя) человека, который, наконец, согласился принять участие и с оттенком снисхождения принимает все ее правила и условия, более того, заинтересовывается этими правилами и условиями. Более того, думаю, что он обеспечил себя и на более глубоком уровне. Если в каком-нибудь интимнейше-психологическом разговоре спросить его в лоб: а как же насчет традиций? То, почти не сомневаюсь, он объяснит, что он принял все условности, потому что ему нравится торжествовать моральную победу или что-нибудь в этом роде.
Удовлетворенный отец Василий (Десницкий) словоохотливо рассказывает о своем участии. Он-то человек, которому в особенности приходится считаться с традицией, он в какой-то мере лично за нее отвечает, и это его главный козырь. Поэтому со всей силой пущен в ход его тяжеловатый цинизм и треп. Подразумеваемая позиция: я-то в высшей степени знаю цену всему этому и знаю цену настоящим высоким вещам, но положение-то такое, что если не достигнешь этого, то тебя вообще затопчут в грязь, поэтому давай достигать…
Исходя из этой позиции, он умышленно демонстрирует самую грубую цинику. Вообще в официальном месте при Мейлахе и прочих он позволяет себе разговор почти второго рода. Рассказ об участии – это рассказ о гостинице, где любезно предложили оставить за собой номер на случай возвращения в Москву, рассказ о кормежке. Он цинично подчеркивает, что продолжает кормиться в Ленинграде, где у него есть домашние. (Бм. шокирован.)
Он вообще много не ест. В Москве было лучше, потому что там он брал с собой и теперь привез в Ленинград, домашние еще едят. А здесь они упражняются в поварском искусстве, так черт знает что. Всё в каких-то соусах – деволяй не деволяй – всё мокрое. Ничего невозможно взять с собой. Хочешь ешь, хочешь оставляй.
Один из нейтралов: И что, вкусно?
Отец Василий: Более или менее. Только долго очень.
Бм. (обрадованный тем, что долго – потеря времени, значит, может быть, к лучшему, что его не взяли): Долго очень? А почему, собственно?
Отец Василий: Ну, ведомственные затруднения. Водку брать в одном месте, рюмку в другом.
Один из нейтралов: Нас, пока что, выбросили из Северного ресторана.
Отец Василий: Потому что всех девок погнали обслуживать. Я прихожу из балета ужинать. Думаю, что за черт – опять в балет попал! Вижу их в коридоре штук сорок в балетных костюмах. Оказывается, это обслуживающие девки.
Один из нейтралов (уязвленные Бм. и Мейлах ни о чем не спрашивают) спрашивает про церемонию. Рассказывает словоохотливо (единственный здесь приобщившийся) и вольно-пренебрежительно. Моментами почти на грани (разумеется, не дальше) второго рода. Шли неважно. Особенно ему понравились собаки (неофициальный аспект), которых он вначале принял за желтые штаны. Стена навстречу шла так, что человека не было видно. Показывает руками, как она колыхалась.
Володя восторженно вмешивается в разговор: У каждой части был свой декор?
Отец Василий: Это само собой, но кроме того, они колыхались, как один человек. (Володя еще раньше тосковал о настоящем ритуале повержения вражеских знамен.)
Входит Городецкий с унылым лицом. Оказывается, нужно организовывать митинг по случаю получения. Городецкий здесь несколько понижает голос, деликатно подчеркивая, что здесь присутствуют двое заинтересованных лиц. Но заинтересованные лица вместе с незаинтересованными начинают торговаться, как бы это устроить (кто еще помнит о том, что они возникают…) так, чтобы потерять меньше времени.
Городецкий (робко): И.С. очень настаивал, чтобы это было завтра.
Хор.: Ну, еще завтра. Городецкий: то есть в субботу.
Отец Василий: Нельзя ли в субботу в час, потому что в два заседание, слишком большой получается перерыв. Наконец, договорились.
– Кто же будет выступать? – Не нужно много, достаточно, если один от награжденных.
Мейлах (впервые касаясь этой темы): И один от ненагражденных. Один награжденный и один ненагражденный. (Смех. Мейлаху удалось пошутить на болезненную для него тему; это удачно. Показать, что он ее не боится.)
– Так, наверное, и будет. Ведь должен кто-нибудь поздравить.
Начинается хоровой треп нейтралов, отражающий смесь зависти с насмешливостью на тему о том, что награжденные должны за свой счет устроить банкет. Пристают к отцу Василию, который, будучи крайне скуп, в самом деле обеспокоен. Нейтралы высчитывают в рублях сокращение налогов, квартплаты и пр. у награжденных. Предлагают отцу Василию запомнить меню предстоящего банкета, чтобы его использовать, и т. д.
Кс. острит относительно классовой борьбы между награжденными и не награжденными.
Отец Василий: Ну, можно устроить что-нибудь на паритетных началах. Отчего же…
Хор.: Какие там паритетные начала…
Отец Василий собирается уходить, и тут разыгрывается страшная сцена.
Еще раньше кто-то из нейтралов спросил: Б.М., а вы идете (на банкет)?
Бм.: Нет.
Теперь при общем молчании Бм. через стол спрашивает поднявшегося с места Десницкого, спрашивает с улыбкой и некоторым усилием: Василий Алексеевич, вы как узнали про сегодняшний банкет? Отец Василий еще более словоохотливо, чем все предыдущее, и с особенным вкусом и особенно громко начинает объяснять, что об этом было известно еще в Москве, что есть билеты, что билеты еще утром не были получены, но теперь уже получены, и он идет как раз в Университет за билетом и что-то еще. Бм. слушает, напряженно улыбаясь. Все молчат.
Бм.: Я, видите, почему спрашиваю. Потому что вчера Пав. Ив., когда я с ним попрощался, сказал, что все мы еще с вами увидимся. Очевидно, он имел в виду митинг.
Отец Василий: Да, наверное, митинг.
Позорная сцена. По ходу разговора у него вдруг мелькнула надежда или опасение, что вдруг, на самом деле, он приглашен и, по недоразумению, не знает об этом. Он не выдержал, спросил при всех, страшно раскрыв свои карты. Отец Василий с подозрительной словоохотливостью давал объяснения.
На улице (до моста) Бм.: Странное впечатление производит К.: (подводная тема: раздражение против маленького в науке человека, столь высоко вознесшегося в иерархии. А я то…)
Хор.: Да.
Бм.: Рассказывает о годах учения и о том, как низко они оценивали К. Сухой, карьерист, маленький человек.
Володя: Покойный Кри. был совсем другого типа человек (приятно иметь свое суждение по поводу научно-ведомственных обстоятельств).
Попытка моя поднять разговор о сборнике, которая немедленно заваливается после слов Бм.: Да, это очень интересно, обсудим…
Бм.: (после паузы): Старик-то, значит, ходит подкармливаться (это об отце Василии).
На мосту разговор о списке, о получивших и вычеркнутых. Бм. приятно, когда вращаются вокруг этой темы, прямо и косвенно касаясь его успеха. Остальные, частью с облегчением, перебирают то обстоятельство, что людей, примерно одной с ними квалификации, вычеркнули, или гутируют свою осведомленность в закулисных ведомственных деталях.
Бм. (после паузы): Вы знаете, а у Вити Мануйлова, оказывается, сын родился.
Разговор в течение нескольких реплик держится на этой теме в порядке имманентного развития, но почему эта тема всплыла вдруг, неподготовленная, в реплике Бм.? Ему не свойственно без особых причин обращать внимание на чужие дела. Может быть, в теме сын – родившийся сын – есть для него особый комплекс. Неужто стыд не гнетет его и не гложет, старого человека, занимающегося побрякушками.
Бм.: Рассказ (в порядке интересной истории) о речи Вознесенского в присутствии иностранцев. Как тяжело было в Ленинграде, как тяжело было ученым. Помощь, правительственные пайки. – Вы разрешите, Б.М. – Я отвечаю: Конечно, Александр Алексеевич. – Тут он так сказал торжественно. – Вот наш всем известный ученый БМЭ. Был в таком состоянии, что жизнь его была в опасности. Правительство дало ему паек. Письмо, в котором он благодарит не только от всего сердца, но и от всего желудка.
– Вы так писали?
– Я ему так написал.
Отсюда возникает несколько имманентных вопросов. Как выглядят? Куда ходил? Потом Берков? О Бл. С Бл. все время вертелся Виталий? Очень забавно, я слышал, как он говорит по-французски, довольно бойко, он жил во Франции, но произносит materieux, простите, Лидия Яковлевна. Так и говорит «матерье» ревю слав. (Видно, он в этот момент переживает свое превосходство над Виталием.)
Бм.: Так, Виталий, значит, все-таки объясняется по-французски?
На площади переходят к Мейлаху – в порядке внутренней фильтрации идей.
Бм.: Мейлах, наверное, уязвлен (с удовольствием). Все охотно обсуждают этот вопрос, почему именно он не получил. Б. – начальник отдела (с особым удовольствием, тем более приятно) – он там не был.
Бм.: Вероятно, поэтому, хотя ведь он защитил докторскую диссертацию (Бм. как получившему приятно говорить со снисхождением).
Бк. (как неполучивший к снисхождению не расположен): Так ведь он за это и получил докторскую. Мало ему? Что ж еще, орден давать за докторскую диссертацию?
По дороге выясняется, что Бм. направляется в Военторг купить ленточку, ему сказали, что в Военторге ленточки будто бы лучше, чем в других местах. Пробегает тень неловкости. Он говорит подчеркнуто детским тоном, то есть тоном играющего в игру: А то что ж это, все уже эти штуки нацепили, а у меня нет.
(Под аркой манежа) Бм., возвращаясь к занимающим его впечатлениям прикосновенности к земному величию: Был интересный концерт (в то же время это и суждение знатока музыки); говорит о программе концерта очень по-интеллигентски, может быть, как-то в этом разговоре очищаясь. Володя подхватывает, вероятно, тот же психологический ход – напомнить себе и другим, что мы как-никак люди высокой культуры, хотя и вступившие в общую игру. Разговор о Прокофьеве, впрочем, немедленно сворачивающий на то, что некое английское музыкальное общество прислало ему золотую медаль, присуждаемую только музыкантам мирового значения. (Так велика инерция подводной темы.)
Володя: (его основная подводная тема как раз и состоит в том, что можно совместить официальное преуспеяние с интеллигентностью, вернее, с интеллигентской функцией) продолжает театральный разговор: В театре прекрасный спектакль «Укротитель львов», то есть никакой пьесы нет, но прекрасный спектакль, очень крепко сделанный (удовлетворенно от суждений с пониманием дела), – несколько инерционных реплик.
Володя: Это по Тартарену.
Бм.: Кстати, вы видели вчера на вокзале – во время встречи прошел совершенный Тартарен (как мысль упорно ассоциирует в одном интересующем направлении).
Бестактный интерес: В чем же состоит ваша функция как встречающих.
Бм.: Ни в чем. Пожать руку Мещанинову.
Володя: Я сказал Францеву (упоминание о высоких знакомствах), что встреча очень плохо организована, оказывается – это он организатор. Он обиделся. Со мной уже был такой случай с Орловым (опять упоминание о знакомстве), которому я, не зная, сказал про его жену, что она плохо играет.
Бм.: Да, впрочем, он большой циник. (Приближаясь к Особторгу): Меня уверяли, что здесь планшетки лучше, чем в других местах.
Бял.: А есть сейчас?
Бм.: Гали Битнер говорила мне, что видела на днях.