Записки бойца Армии теней — страница 26 из 86

Я стал присматриваться к тем, кто жил со мной в комнате. Один из них привлек мое внимание сразу же. Всем своим видом он часто выражал неудовольствие: то ему начальник цеха не по душе — очень уж молод и груб, да еще и нацист, то ему не нравился немецкий язык, в котором ничего не мог разобрать. «Гавкающий какой-то!» — возмущался он. Я не выдержал и спросил:

— Ладно, тебе не нравится, — что же ты нанялся сюда, чистенький такой?

Он подозрительно посмотрел на меня и буркнул: — Обстоятельства вынудили. — Платят тут отлично, всегда есть работа, да еще и чистая.

И кормят неплохо! — наседал я.

Но собеседник в запальчивости возразил: — И деньги у них ворованные! Во Франции платят мало, а тут много потому, что деньги их ничего не стоят — сами печатают, сколько хотят!

Разговор зашел слишком далеко, и я ретировался. «Болтлив не в меру! Слишком болтлив!» — решил я. Прозвал я его «Рошаном». Почему? Как-то в вагоне метро он спросил у меня: что такое по-немецки «рошан верботан»?

— Откуда ты это взял? — не понял я. — А вон, висит табличка!. Я глянул: на табличке написано «Rauchen verboten» (курить запрещено). Если прочитать по-французски, как он это сделал, то и получится то, что он произнес. Меня разобрал смех, а он с негодованием отнесся к моему разъяснению:

— Даже писать по-человечески не умеют! Так он и стал у меня «Рошаном». Сблизился я вскоре с тремя другими французами и югославами. По ходу их высказываний убедился, что у них «зуб» на нацизм. Каждый имел с ним какие-то свои счеты, обиды. Именно из-за него, как это ни парадоксально, их и потянуло в Германию: дома им бы грозил арест. Как все-таки трудно в условиях жесткого контроля и террора искать и находить нужных людей!

Югославы, жившие в соседнем бараке, находились здесь уже третий-четвертый месяц, довольно хорошо знали Берлин, были в контакте со своими соотечественниками на других предприятиях: на «Сименсе», на «АЭГ», «Дойче Бетрибс-Верк», «И. Г. Фарбен-индустри» и др. А для меня они, как полностью здесь освоившиеся, были незаменимыми гидами в этом незнакомом мне городе. То с ними, то с французами, я часто бродил по нему в выходные. Особенно понравился мне Бошко из Белграда. С ним вспоминали о прошлой жизни, сравнивали ее с настоящей. Еще большим уважением ко мне проникся он, когда я признался, что бежал из плена. Конечно, некий риск был, но он окупился: Бошко стал мне безгранично доверять. До конца его шестимесячного контракта оставалось около месяца, и он переживал, что ничем не сумел напакостить «противным швабам». Я познакомился с его друзьями на «Сименсе», а через них с их соотечественниками на «АЭГ». Так постепенно ширился круг друзей. Но их необходимо было прощупать на деле. Как? Без связи с тем, кто должен был подойти ко мне с условленным паролем и стать руководителем, я, как считал, не имел права рисковать и пороть отсебятину. А его-то, этого «антифа», не было и не было. Будет ли вообще?

Берлин жил своей скучной, замкнутой, неприветливой жизнью. Бомбардировок больше не было. Лишь изредка раздававшийся вой сирен напоминал, что война все-таки идет. По ночам часто был такой непроглядный туман, что прохожие натыкались друг на друга. Но и против этого немцы придумали отличное средство: повсюду продавались нагрудные светлячки — фосфорные значки, которые, сквозь молоко тумана, были видны метра за два, и это помогало.

Во время воздушных и пока не сопровождавшихся налетами тревог мы покидали свои цеха, спускались в бомбоубежище, где часто, при затянувшихся паузах, нам крутили фильмы. Всегда одно и то же: «победоносная поступь» немецких войск, улыбающиеся лица солдат, взлетающие в воздух или оседающие дома, горящие самолеты, погружающиеся в пучину торпедированные транспорты и военные корабли противника… Все сопровождалось звуками фанфар, бравурными маршами, угрозами: «Если мы двинем на Англию!..»

К самому городу, откуда потоками растекались приказы об убийствах тысяч, десятков тысяч людей, я приглядывался с огромным любопытством.

Однажды мы повстречали строй гитлерюгендов. Улицы пустынны: воскресенье, и горожане, по-видимому, на утренней мессе в церквах. А они, подтянутые, стройные, в черных с иголочки новых шинелях и пилотках, шли странным четким шагом, вытягивая вперед ногу и стремясь ее опустить туда, откуда только-что оторвалась нога впереди идущего. Будто след в след. Это — чтобы идти сомкнуто, не растягиваясь. Казалось, только одна эта молодежь и была в городе. Бошко и я, из любопытства, благо было по дороге, пошли рядом. Куда это они направляются? Строй четко свернул в какой-то большой двор. Во дворе — здание, на нем — длинные красные полотнища со свастикой. Послышалась команда, и подростки мгновенно застыли. Еще команда — все сняли ремни и шинели, сложили их аккуратными стопками перед собой. Удивительно ровные ряды! Четкие команды и такие же четкие их исполнения. Один из мальчишек чуть замешкался. К нему тут же с ругательствами подбежал их «вожак» — «ха-йот-фюрер». На весь двор раздается звонкая пощечина. Ни малейшего протеста! «Бегом!.. Шагом!.. Ложись!.. Бегом!.. Ползком!..» чередуются команды взбешенного вожака, всего года на два-три старше остальных. Муштра длилась минут пятнадцать. От бедного парнишки валил пар. Остальные стояли по команде «смирно» и со страхом и чуть ли не с восхищением взирали на своего «фюрера» и на то, как он измывается над их товарищем.

На душе скверно: бедные мальчишки! Из них выбивают детство, стараются превратить в бездушных автоматов! Так мы воочию ознакомились со знаменитой «палочной» — «штокдисциплин». Но почему в воскресенье, в часы богослужения? Поняли: чтобы оторвать, отучить от церкви, от религии, провозглашавших гуманность. Национал-социализм вводил свою, древнегерманскую религию. Богом теперь должен быть один — Гитлер! Лишь на него должны молиться!

Оболванивали не только юнцов. Скорее, это начиналось именно с детства: так всегда поступает любой тоталитарный режим! В воскресенье нас на Александерплатце застала длительная тревога. Всех прохожих загнали в бомбоубежище-люфтшутцраум. Стали проецировать кинокартину. Как обычно, начали с «Вохеншау» — недельного обозрения. На экране движется колонна танков. Солдаты с закатанными рукавами, улыбающиеся летчики нажимают на гашетки, мессершмитты сбрасывают тучи бомб, с воем пикируют «штуки» — юнкерсы с сиренами. А на земле — кромешный ад, оседают, горят многоэтажные дома. В пламени пожарищ мечутся обезумевшие люди. Немецкие же солдаты в уютных землянках, в спокойной обстановке, читают, пишут письма, играют на губных гармошках… Преподносится мораль: всё, что сопротивляется, уничтожается зримо, беспощадно. А наши, мол, герои-солдаты — хорошие, бравые парни, отличные семьянины. Они — неуязвимы!

После «Вохеншау» — фильм «Комиссары». Он и до сих пор перед глазами, настолько был нелеп и глуп. Вперед мчатся всадники-герои в немецких рогатых шлемах. Бой, взмахи сабель, искаженные в злобе лица, кровь ручьем, истошные крики. На переднем плане бравый немец наносит удар саблей по голове буденовца с давно небритым щетинистым зверским лицом. Сбивает с него рогатую буденовку. Зал подается вперед: не может быть — на макушке у этого врага во весь экран торчит волосатый рог! Конечно, немцы побеждают. Лежат ряды вражеских трупов, у каждого десятого — «комиссара» — рог…[22]

Подобные фильмы и эпизод с гитлерюгендами напомнили слова Гитлера: «Закон и воля Фюрера — едины!.. Я фанатизировал массы, чтобы сделать их инструментом моей политики…. Они тотчас же исполнят мои приказы!»…

Я вышел из убежища с тошнотворным чувством. Посмотрел на Бошко: он тоже был подавлен подобной глупостью режиссера. Не знал я тогда, что такая тупость свойственна некоторым режиссерам и других стран, изображающим врагов: «фрицев» и «буржуинов», которых храбро побеждают «мальчиши-кибальчиши».

Поздно ночью, подходя к нашему лагерю, на одном из фонарных столбов мы заметили приклеенный листок. В глаза бросился заголовок крупными буквами: «Рабочие и работницы берлинских предприятий! Фюрер ведет нас к краху!» Принялись читать. Говорилось о поражении немецких войск под Москвой, о растущем недовольстве и сопротивлении порабощенных народов, о том, что все они «против Гитлера и его агрессивной политики». Призывали к саботажу. Подпись под листовкой: «Немецкая коммунистическая партия, Берлин». Значит, и в самом деле, есть другие немцы — те, которые против Гитлера! Конечно же, мы хотели, чтобы об этой листовке знали и другие наши товарищи, но на следующее утро, когда их подвели к тому столбу, на нем было только тщательно вымытое место!

* * *

К концу подходит вторая неделя моей «командировки». Никаких новостей, ничего! А меня, как назло, затрясли приступы малярии! Лежал, била лихорадка, пот тек градом, а я думал: не зря ли приехал? Не арестованы ли те, к кому меня послали? И вдруг, в забытьи, почувствовал: кто-то меня трясет. С трудом приоткрыл свинцовые веки, откинул слипшиеся волосы: надо мной склонилось встревоженное лицо… Мишеля! Да нет, не может быть? Откуда, как?

— Ты ли это, Мишель? — не верил я, думая, что представилось в бреду. А он насмешливо бурчит:

— Значит, жив все-таки?.. Да-а, как видишь, не одному тебе выпало счастье зарабатывать бешеные деньги!..

Я приподнялся, счастливый. Вокруг нас постепенно стали собираться другие жильцы: как-никак, а земляк приехал! Друг стал рассказывать о Париже, о «неистовстве террористов», которые не дают немцам покоя, о дороговизне, голоде, холоде!.. О себе добавил, что уже несколько дней, как здесь работает на одном предприятии, а именно авиаслесарем на аэродроме «Темпельгоф», ремонтирует самолеты. У бедных немцев, мол, другого выхода нет: все их собственные механики и слесари брошены на прифронтовые аэродромы. Вместо них приходится работать иностранцам: их-то близко к фронту лучше не подпускать — вдруг переметнутся! А здесь ими и можно заткнуть дыры, пополнить наземные службы. Своих-то почти никого не осталось!..