— Херайн! (Входи!) — услышали мы. Блоковой вытянулся в струнку:
— Гефтлингснуммер 44445 доставлен по твоему приказу! В Бухенвальде все узники, независимо от занимаемого ими поста, были на «ты». Просторная комната. За столом сидел небольшого роста, плотный, в черном кителе человек. На нарукавной повязке было написано «ЛА-І». По правую сторону от него лежал огромный пес, вытянув вперед толстые лапы.
— Кто это вас так? — спросил староста. — В дороге или в блоке?
Блоковой стоял ни жив, ни мертв, бросая на меня умоляющие взгляды.
— Да так, вышло недоразумение… Староста сделал знак блоковому, и тот вылетел пулей. — Кто вы, как попали в Бухенвальд? — он встал из-за стола, придвинул ближе свободный стул. — Садитесь, пожалуйста!
— Я — русский. А путь в Бухенвальд — длинная история… Во время нашей встречи Добри сказал, что внутри лагеря сейчас, как и объяснял нам блоковой, правят антифашисты, что они, политические, носят красные винкели. На первом старосте тоже был красный. Без буквы в нем. Следовательно, он — немец, политический. Я сжато рассказал свою историю. Первый староста слушал внимательно и участливо. Оказалось, ему известно о том, что я собирался бежать в пути, и он поинтересовался о причине. Я ответил, что вместе с товарищами мы неплохо изучили коварство нацистов и, ясное дело, не поверили, что нас везут, якобы, на работу… Староста некоторое время разглядывал меня, потом заговорил откровенно, перейдя на «ты». Он назвал себя антифашистом, много лет проработавшим в подполье как социал-демократ. Откровенность Эриха Решке, так он представился мне, дружеский и участливый тон беседы окончательно убедили, разрушили сомнения, и я стал подробней отвечать на вопросы. Решке интересовался всем: где изучал языки (разговор шел на немецком), как удалось бежать из плена, при каких обстоятельствах стал участником Сопротивления, как попал во Франш-Конте… Я понял, что многое из моей биографии ему известно от Добричко, так что слишком прятаться нет особой необходимости.
— Вот мы и познакомились! — впервые улыбнулся Эрих Решке и пожал мне руку.
Дисциплина в лагере была жесткой. «Привыкание» к ней начиналось в карантине. С первого же дня нас приучали к мгновенному подъему, уборке своих мест. Долго обучали выполнению команд: «Мютцен аб! Мютцен ауф!» (Шапки снять! Надеть!), команде «Ахтунг! Штильгештанден!» (Внимание! Смирно!). Эсэсовцы не терпели расхлябанности, медлительности, нечеткости: нарушителя ожидало избиение палками, издевательства. Не давать повода для напрасных мучений — вот в чем был смысл этих тренировок-муштры. Но были и излишние жестокости, чтобы с корнем вырвать малейшую строптивость: подолгу держать на морозе и ветру, не впуская в блок. Кроме того, известно, что некие низменные личности, дорвавшись до власти, ею упиваются. Это и приводило к простудным заболеваниям, «закалка» вела к излишней смертности. Из отбора — отбор! Впрочем, жизнь каждого из «карантинной массы» и ломаного гроша не стоила.
В блоках, как и в бане, висели таблички: «Одна вошь — твоя смерть!» Чистота, гигиена и профилактика не давали вспыхнуть эпидемиям. Пайки были мизерными, каждая крошка хлеба — лишний день жизни! Абсолютно не допускалось воровство. За него — суд Линча. Одеяла, одежда были в основном из негреющей стеклоткани. Но и их порча — рвать на портянки, на шарфы — каралась как «преступление против солидарности» по отношению к товарищам: ты погибнешь, а вещи эти послужат следующему. Этот дух культивируемой солидарности прививали и воспитывали, стремились сохранить в человеческом существе хоть частичку его достоинства и этим препятствовали эсэсовцам превратить подневольную массу в стадо животных, в безмолвных и послушных рабов-автоматов.
Через несколько дней нас распределили по рабочим командам. Я попал в команду «Энтвессерунг» — по дренажированию и осушению болотистых мест за чертой лагеря. Рыли траншеи, засыпали их камнями, грузили вагонетки землей, щебнем, гоняли их по рельсам…
Однажды, вернувшись с работы, я неожиданно столкнулся с тощим узником с ввалившимися глазами. Что-то в нем знакомое. Вгляделся:
— Анж, ты ли это? — Алекс!.. — и слезы брызнули из его глаз. Из моих — тоже. Анж Ле Биан уже более месяца как здесь. Сколько перетерпели они с Ивом Селлье! Мучили их, истязали в гестапо смертным боем. Запястья его тоже были в шрамах от пиления и ожогов от сигар. Применяли к ним и другие изощренные пытки… Ума не приложу, как им удалось всё это перенести!.. Но оба оказались слишком крепкими орешками — не расколоть! По мнению Анжа, их предал связной из Парижа, забравший у Ива готовую схему ПВО Нанта: именно недели через две после этого их и арестовали… Везли его в Бухенвальд по той же «дороге в никуда», по сто пятьдесят человек в одном вагоне. Четверо суток пришлось им провести стоя на цыпочках, без воды, без воздуха, в ужасающем смраде… Многие не выдержали, соскользнули на пол под ноги других и были затоптаны до смерти, другие погибли от удушья…
Я рассказал о себе, сказал, что теперь я — Глянцев. И тут моего изможденного друга разобрал нервный смех:
— Ха-ха-ха!.. Черт вас всех знает, такой кроссворд, что теперь думаю: а кто такой я сам? Анж или не Анж? Заморочили вы голову гестаповцам… У меня допытывались, где Попович? Я утверждал, что его давно нет во Франции. Спрашивали о каком-то Качурине, — впервые слышал такую фамилию! Показывали и фото какого-то чудака с усиками… Что-то знакомое, но лучше утверждать, что не видывал. И о Глянцеве спрашивали… Тоже мне незнакомый… Я ведь тебя с усиками никогда не видел, да и прическа там совсем другая…
Итак, звено «Анж-Ив» в нашей цепочке оказалось прочнее самой что ни на есть закаленной стали! Констан Христидис, Клод, Тереза, Сава, Мухаммед, радист… — о них гестапо так и не узнало. По словам Анжа, Ива отправили в Маутхаузен. Стойкость двух бретонцев оборвала и спутала гестаповскую паутину, уберегла жизни многих, в том числе и мою. Мишель тоже благодаря им не был найден.
Анж в тюрьме начал получать посылки: — Не знаем, от кого, но если бы не они, мы бы с Ивом не выдержали!..
Он знал о бомбардировке Нанта, сокрушался: — Жаль! Такой был красивый город!.. Подумать только: ведь это мы виноваты, что его разбомбили. Но что поделать, если зенитные пулеметы были установлены даже на крыше госпиталя! Страшно представить, как будут о нас судачить его жители, узнав, кто занимался составлением плана зенитной обороны их города…
О многом хотелось поговорить, но оба были уставшими, отложили на завтра. Увы, на следующее утро большую группу узников отправили в Маутхаузен. Анж оказался в их числе. Эх, Анж, Анж… Такая неожиданная встреча, еще неожиданней разлука! Увижу ли тебя еще, договорим ли о том, о чем не успели в Бухенвальде? Ведь я тебе не сказал самого главного — ты полностью оправдал свое имя: Анж — ангел! Ты им и оказался, нашим самым настоящим ангелом-хранителем. Ты и Ив с улицы Ада (рю д’Анфер)! Сколько доблести, доброты, сознания долга скрывалось за вашими упрямыми, бесстрастными, но обыкновенными все же лицами!..[50]
С Добричко и Средоем встречались мы часто. Перед Добри, работником «Шрайб-штубе», были открыты все двери и ворота. Нет, среди узников Бухенвальда не было особо привилегированных. У занимавших руководящие посты были, конечно, более широкие права и возможности — это так. Но в остальном они были равны с другими. И все-таки были «номера» со льготами. Взять хотя бы меня. Немногим предоставилась возможность быть на приеме чуть ли не в первый же день прибытия в лагерь и беседовать с самим «ЛА-І». Со мной это случилось. Правда, Решке ничего не обещал, никаких льгот не сулил. Поговорили с ним, как человек с человеком. Но и этот разговор сам по себе дал мне огромную моральную поддержку. Лишь в одной льготе нуждался я — в доверии, возможности участвовать в борьбе. И вот, когда кончался карантин, Добри сообщил, что меня решено определить на завод «Густлов-Верк». Там, мол, нуждаются в специалистах-металлистах. Особенно в знающих языки. Так и сказал: «Решено». Как, кем, почему, с какой целью — ни слова! Поначалу я обиделся за недоверие — знает же он меня! Потом, поразмыслив, успокоился: Добри не мог иначе, не имел права. Мой и еще несколько других номеров из нашего транспорта были утром вызваны к воротам, к «шильд»-щиту такому-то. Там пристроили к большой колонне, готовой выйти за зону на работу. Быстрым маршем привели на территорию завода «Густлов». Меня отправили в цех № 11, где изготавливались стволы для карабинов «98-К». У совершенно мне незнакомых станков, нарезавших канавки в стволах, стояли узники в форме советских военнопленных. На головах у некоторых были буденовки, на спинах краской выведены буквы «СУ» (Совьетунион).
Гражданский мастер-немец подвел к «станку». Над столом сверху горела яркая лампочка с матовым стеклом. Рядом стояли три тележки — на одной стволы карабинов, две другие пустые. Объяснил работу: проверять на свет внутренность стволов. Если в нарезках увижу раковины, то складывать такие стволы в тележку с браком, хорошие стволы — в другую. Операция простая. Но яркий блеск внутри стволов больно резал глаза, а работать надо было десять часов. Глаза уставали, воспалялись, слезились…
— Тут слепнут месяцев через шесть! — услышал я будто не мне, а про себя, сказанные слова работавшего поблизости военнопленного. Украдкой глянул на говорившего. Было ему на вид лет тридцать. Спокойное, бледное, не очень красивое лицо. Движения размеренные, несуетливые, как у уверенного и опытного рабочего-фрезеровщика.
Гражданский, контролируя мою работу, оставался доволен…
— Покурим! — услышал я рядом с собой. Тот же военнопленный! Я знал: под таким словом «покурим!» подразумевают «сделаем перерыв!». Выйти в туалет, размяться, получше познакомиться с новым товарищем хотелось.
— И чего ты так здорово впрягся? — обратился он ко мне, когда мы остались в туалете одни. — Хочешь зрение потерять? Тут, брат, надо работать спокойно: тише едешь, дальше будешь! Короче, больше сил сохранишь. И здоровья. Даже немцы свою поговорку «Лангзам, абер зихер! Цайт шинден — крефте ерхалтен» — (Медленно, но верно! Время тянуть — силы сохранять!) переиначили в «Коммандо икс — работа никс!»