Записки бойца Армии теней — страница 58 из 86

Совет принял к сведению: дольше держу ствол, зажмурившись и не глядя внутрь, медленней откладываю, так же медленно беру следующий. Действительно — куда спешить?

— Что-то ты мало в брак откладываешь! — заметил через несколько дней мой новый знакомый: — Не стесняйся! Очень важно, чтобы в стволах не было ни малейшего брака. Во-первых, этот брак опасен при стрельбе — может ствол разорвать. Во-вторых, рассеивание при нем большее, убойности меньше…

Я понял, чего от меня хотят. Остроумно, однако, поучают — не придерешься! Присмотрелся к мастеру, к его привычкам, к методу контроля моей работы. В тележку с «хорошими» стал укладывать явно «опасные». В брак полетели годные. Их сверху прикрывал бракованными.

— Гут, зер гут! — бурчал одобрительно мастер, ни о чем не догадываясь. Я по опыту знал: немцу и в голову не придет, что можно себе позволить издеваться над машинами, нарочно делать брак, саботировать…

— Ты неплохо насобачился! На фронте будут в восторге от подобных карабинов! — хвалил русский, не уточнив, однако, сторону фронта[51].

Но я ждал более интересных и ощутимых дел, простой саботаж меня не устраивал. К тому же, помогать в изготовлении оружия, которое будет стрелять в моих товарищей, — что может быть хуже?!

На завод я был переведен одновременно с моим переселением из карантина в «главный» лагерь, в блок № 40, флигель «А», на первом этаже. Там в основном жили немцы.

В «Густлове» я работал уже третью неделю, как в воскресенье пришел Добри:

— Тобой заинтересовались! — многозначительно произнес он. Я понял, что задавать ему уточняющие вопросы бессмысленно: все необходимое он скажет сам. Так и есть: в указанный час после обеда мне надлежало прогуливаться вблизи «дуба Гёте», недалеко от кухни. И вот я у знаменитого дерева…

— Гефтлингснуммер 44445, подойди! — позвали меня двое, полулежавшие на едва пробивавшейся весенней травке. Представились:

— Руди! — назвал себя один, очень тощий. За толстыми стеклами очков нездоровым блеском светились глаза. Второй — тоже Руди («Не в конспирации ли дело? Двое, да с одинаковым именем!»). По винкелям — оба немцы. Их «зебра» отличалась особой окраской и белизной — не такая серая, как у всех. Один из них говорил по-русски довольно чисто, другой — похуже. Начался разговор, похожий скорее на допрос. Они знали обо мне и то, что я — Качурин, а не Глянцев. Знали и о «пароле Ноэля». «Откуда?» — удивился я. Пришлось объяснять в деталях некоторые эпизоды из жизни, а также и ответить на вопросы, заданные мне ими по-французски. Когда я закончил, Руди в очках сказал:

— Я работаю в «Арбайтсстатистике». Слыхал, что тебе не по нутру работа в «Густлове».

Да, точно: у него на рукаве повязка «Арбайтсстатистик». — Разве может нравиться? Снабжать врага оружием?! — Нам известно, что ты был студентом медицины. Смог бы работать в «ревире» (так назывался лагерный лазарет)?

Не преминули предупредить, что работа на заводе считается самой престижной: всегда под крышей, в тепле и нетрудная. Узники считают наивысшим счастьем попасть на завод. Увольняют оттуда только за проступки — в Дору или в крематорий. Что такое Дора, которой так постоянно пугают? Да, есть такой лагерь, в 10–15 километрах от Нордхаузена, штольни, в которых подземный завод, изготавливающий ракеты «Фау-2» — секретное оружие. Ни один узник из него не должен выжить, чтобы не выдать тайны. В штольнях и живут. Раз туда попал — выхода оттуда нет![52]

После разговора у «дуба Гёте» я убедился: здесь, в Бухенвальде, работает хорошо законспирированная и сильная подпольная организация. Члены ее связаны между собой, сами находясь на всех ключевых позициях. Она не только помогает узникам, но и организует сопротивление фашизму. Круто менялась моя судьба, хоть я об этом не имел ни малейшего представления. Вечером лагерный «лойфер» — курьер вручил мне в блоке продолговатую бумажку. На ней было отпечатано: «Цум Арцт», то есть «К врачу». С такой бумажкой, как и с «шонунгом» (больничный бюллетень) на аппель (перекличку и развод на работы) не выходят. Ее предъявляют блоковому и идут в ревир-лазарет[53].

Утром пристраиваюсь к длинной очереди у дверей ревира. В ней — доведенные до крайнего истощения больные узники. Многие с ногами-тумбами — «фусс-эдемами» (водянкой). Больные с надеждой и с опаской смотрят на входную дверь. Никто из них не уверен, что получит помощь. Начальник лазарета, эсэсовский врач Шидлаусски, строго выполнял приказ коменданта: «В лагере больных нет. Есть только живые и мертвые». Ждать долго не пришлось. Появившийся в дверях санитар, оглядев очередь и увидев мой номер, объявил:

— Номер 44445, заходи! Прошли в коридор, свернули вправо. Около двери с надписью «Капо», санитар остановился и тихо сказал: «Войди!» Увидев рядом кабинет Шидлаусски, я невольно насторожился. На совести этого палача в белом халате, как я уже слыхал, сотни жертв. Я поспешил отойти от опасного места. В узеньком кабинете капо Эрнст Буссе был один.

— Проходи, присаживайся!.. Значит, хочешь работать в санчасти? — без предисловий поинтересовался Буссе, словно перед ним его старый знакомый. Я ответил утвердительно, рассказал, что учился в мединституте, имел и практику. Буссе задал несколько вопросов, связанных со знанием латыни и медицины. Услышав правильные ответы, спросил:

— А где бы ты хотел работать? — В хирургической амбулатории.


— Пойдешь в терапевтическую. Другого выхода нет. А пока пошли к Клеменсу. Тебя будут «лечить». Ничего страшного…

Прием больных к тому времени закончился. В кабинете с надписью «Иннере амбуланц» (терапевтическая) находились одни врачи. Мы познакомились с Клеменсом, старшим этого отделения, затем с высоким худым французом Марселем Рене, прибывшим этапом раньше моего (судя по его номеру), с чехом Миреком. Сняв пенсне, чех, в знак приветствия, склонил голову с седым коротким ежиком («Такой молодой, и такой же, как я, седой!»). Буссе объяснил свой план Клеменсу, а меня предупредил:

— Сейчас проделаем с тобой маленький фокус! — и дал мне несколько таблеток.

Меня препроводили в нижнее отделение, уложили на кровать в изоляторе, сказали:

— Если придет арбайтс-айнзатцфюрер (эсэсовец — распределитель работ), скажи ему, что тебе плохо, ожидаешь операции.

В изоляторе после таблеток я почувствовал сильный озноб и жжение во всем теле. Тело горело, стало красным. Появились сыпь, пятна.

На следующий день в ревир прибежал распорядитель работ:

— Безобразие! Тут целый курорт устроили!.. — нападал он на Клеменса: — Еще вчера он был совершенно здоров. Я доложу коменданту!..

— У больного все признаки тифа! — спокойно оправдывался Клеменс.

Эсэсовец подошел к изолятору: — Долго собираешься болеть? — Не знаю. Извергнув порцию брани, не решившись, однако, войти внутрь, он зло пнул в дверь ногой. Появлялся еще дважды: видимо, работа ждала… На пятый день, разъяренный моим больным видом, он вычеркнул меня из списков: «Попадешь в паршивую команду!» Так я стал фельдшером амбулатории.

Первым делом меня переодели в такую же «зебру» побелее, как у обоих Руди и у всех врачей. Жить продолжал в блоке № 40, но отдыхать можно было в перерывах между утренней и вечерней работой в дощатом блоке во дворе санчасти, стоявшем над зданием с приемными покоями.

Работа адская! За сутки каждому приходилось освидетельствовать по 200–250 пациентов. Первоначально проводился поверхностный осмотр: измерение температуры, выслушивание, выстукивание, замер пульса, пальпация, то, что называется установлением первичного диагноза. Если больной нуждался в освобождении от работы (смешно сказать «если», не было таких по нормальным меркам, кто бы «не нуждался», причем срочно! Но…) ему выдавался «шонунг». Если требовался более тщательный осмотр, лечение, процедуры или даже госпитализация, давалась записка «Цум Арцт». Он тоже освобождался от работы, осмотр и лечение проводились днем. В случае крайней необходимости клали в больничные палаты, терапевтические или хирургические. Койко-мест катастрофически не хватало!

С помощью врачей — Рене, Клеменса и других я довольно быстро научился разбираться в болезнях сердца и легких, определять характерные шумы. Новые мои товарищи безотказно помогали, подучивали. Давали выслушивать шумы сухого и экссудативного плевритов, бронхиальной или крупозной пневмоний, пороков сердца, фтизии и др. Легочные и сердечные заболевания были здесь самыми распространенными. Немудрено: на горе Эттерсберг, где находился лагерь, климат был нездоровый, влажный, дули сильные ветра. Частые дожди, снег, холод насквозь пронизывали негреющую и насквозь продуваемую каторжанскую робу. Если представить, что аппель длился порой часами (при мне, на дожде со снегом и при сильном ветре, он однажды шел более восьми часов, пока не был найден повесившийся на сваях под блоком узник), то картина будет понятной. Впервые я увидел, что делали голод, холод и непосильный труд. «Лагерь уничтожения трудом» поистине оправдывал свое назначение. Страшные фусс-эдемы с язвами надували и растягивали кожу ног, она становилась тоньше папиросной бумаги, из язв-трещин текла вода. Сердце из-за крайнего ослабления-декомпенсации не в силах было перекачивать кровь и дать ей освободиться через почки от избытков жидкости: чтобы заглушить чувство голода — хоть чем-нибудь заполнить желудок, — узники пили чрезмерно много. Эдемы не давали права на освобождение. Но в тяжелых случаях, на собственный страх и риск, мы пренебрегали этим запретом начальника ревира — врача СС Шидлаусски, и давали шонунги: пусть несчастные хоть немного наберутся сил, поддержат свое сердце. Не продлевали ли мы этим лишь время их агонии? Не знаю, не знаю… трудно судить. Врачи всеми силами стремились помочь, но… как мало было этих сил и возможностей!

Я был в приемном покое единственным с русским винкелем. Ко мне часто обращались советские узники, югославы, поляки, прознавшие, что я знаю их язык. Другие врачи сами пересылали их ко мне: «Тебе же проще с ними общаться!»