Когда через десяток минут проезжали мимо унтер-офицерского училища, перед глазами предстала жуткая картина: в проволоке его забора застряла чья-то голова, рука, кровавые ошметки… Немецкие летчики сумели отомстить за гибель их пикировщика! Пусть же вам, бравые унтер-офицеры, будет вечный покой: вы достойно, в бою, приняли славную смерть!..
Через Топчидер и Дединье спустились вниз и поздно ночью, неизвестно на каких скоростях, минуя неизвестно сколько пробок и аварийных ситуаций, мы добрались до села Сремчице, куда, как знали, должно было эвакуироваться училище. Расспросы, расспросы… Да, курсантов видели, проходили. Наконец:
— Вон они, там, в рощице…
Преодолели последнее препятствие — благополучно переехали через настил, ведущий через бровку с дороги в усадьбу. Но в ворота вписаться я не сумел, и половина их въехала вместе с нами…
Темно. Небо густо устлано тучами, из которых моросит смесь дождя и снега. Земля раскисла, грязь. Во дворе копошились полумертвые от усталости курсанты. Вид жутчайший! Все мокрые, ноги до крови натертые… Можно представить: с полной выкладкой, ничего не евши после вчерашнего ужина, беднягам пришлось протопать чуть ли не 50 километров! Более суток без еды! Большинство попадало прямо в грязь под деревьями… Навстречу бежит капитан, обрывает мой рапорт:
— Еду привез? Где хлеб, бочки с повидлом?…
— Был приказ доставить архив…
— На кой нам твой архив!.. — раздается исступленная ругань. Курсанты тоже подскочили, настоящий голодный бунт!.. На наши пять хлебов набросились, вырывают друг у друга… Вспомнилось, что Христос пятью хлебами накормил 5000! Но то Он!.. А мы чуть общую свалку со стрельбой друг в друга не устроили!..
Что ж, задание мы выполнили. Жаль, что думали лишь о нем, не подумали о своих товарищах… Во мне как-то сразу поник нервный подъем, охватила смертельная усталость. Спать! Спать!.. Где? Не в грязи же и под дождем: у меня есть крыша — кабина. Не очень удобно, но кое-как примостился, обхватив руками руль и положив на него голову. И тут же забылся…
Только заснул, не знаю, минут через 20 или 30, меня растолкали. Никого не интересовало, шофер я или нет.
— Езжай немедленно назад: на дороге отстали преподаватели и часть курсантов. Собери их и привези!..
— Я не сумею выехать!
Нашли какого-то гражданского. Вырулить на дорогу он согласился. Но только вырулить. А ехать дальше не может: болен. Разгрузили машину. Только тут поблагодарили за привезенную аптечку. Около фельдшера и нее сразу же образовалась очередь…
Привез человек пятнадцать. У развилки на нашу дорогу, у какого-то дома, видимо корчмы, увидел сидящего на крыльце курсанта. Остановился, подбежал: Лев Мамонтов! Обхватив руками карабин, он спал! Еле разбудил, и он, спросонья, сел в кабину рядом. Но, чтобы не вымазаться в крови, на пятно крови он положил одеяло.
Только подъехал, меня опять погнали в Белград за повидлом и за всем съестным. На этот раз рядом со мной усадили какого-то старшину: уважили мое замечание, что я могу заснуть на ходу. Этот старшина и будет меня в такие минуты расталкивать…
Затем с несколькими курсантами надо было «зафрахтовать» на сахарном заводе на Чукарице (предместье Белграда) еще один грузовик с шофером, забрать в гараже на Дединье и привезти легковую одного из наших офицеров. Потом ехать по такому-то адресу, по другому к семьям офицеров с записками… И еще, и еще…
Три дня и три ночи мне если и удавалось вздремнуть между поездками, то не более чем на 15–20 минут. Колесил и колесил, выполняя различные поручения. Теперь всегда рядом сидел какой-нибудь старшина с пистолетом. В его задания входило и главное для меня — не давать мне заснуть. А это было необходимо. Особенно, когда я пересел в легковую офицера «Бьюик». То была чудо-машина!
Часто над головой кружили немецкие самолеты. За эти дни я многое перевидел. На Чукарице проехал мимо зацепившейся стропами парашюта за шпиль здания и висевшей над самым тротуаром огромной однотонной махины-бомбы. Вот, какая она, эта люфтмина! Видел, что натворила она на площади Славия. Там ее взрывной волной были завалены все окрестные здания. Сама площадь была усеяна окровавленными осколками и частями тел. Дежуривший там жандарм рассказывал, что, увидев спускавшегося «парашютиста», сюда сбежалось много народу… с топорами, с вилами, кто чем горазд, чтобы «попотчевать» незванного гостя-«шваба». На площади Теразийе, полыхали жарким костром гостиницы «Москва» и высотная «Албания». На Оби-личевом Венце горел и наш «Стари Универзитет». Всюду полыхало, скворчало, потрескивало, разносился мерзкий смрад. Угодили бомбы и в бомбоубежище на Шумадийской улице, там погибли все, около ста человек…
Не помню, на второй или третий день решил заехать к маме, вывезти ее из Содома и Гоморры. Что с ней? Жива ли?.. Пусть у нас с ней не все было гладко, но это же мама! Подъехал к Свето-савской церкви, на улицу Скерличеву: она жила тут — я всегда был в курсе всех ее перемещений. Вошел. Навстречу — она! Бежит! Бросилась ко мне: — «Ты жив!..» Обняла, зарыдала. Успокоилась и стала показывать свои владения: своими слабенькими руками она за эти дни вырыла себе щель, накрыла ее досками, прикидала их землей… Считала это «бомбоубежище» сверхнадежным! С какой гордостью продемонстрировала она это свое творение! Бросить все это?! Ни в коем случае!
— Нет, Сашок. Никуда я не поеду! От судьбы не убежишь! А ты, Сашок, береги себя… пожалуйста…
Последние объятия. Слезы свои она гордо сдержала. Только перекрестила, поцеловала и долго махала вслед. Не знал я, что вижу ее в последний раз!.. Но сцена эта осталась в памяти навечно. Оказывается, она меня все-таки любила! Эх, какие мы были оба гордые, друг к другу непримиримые! Да, я был дерзким, своенравным мальчишкой, не мог стерпеть ее диктаторства. Плюс ко всему — моя первая любовь! Как ты этого не поняла, мамочка? Если бы ты только знала, как мне тебя недоставало, как не хватало ласки, на которую ты всегда была скупа! А может, именно это и сделало меня крепче?.. Эх, мама-мамочка, как я перед тобой виноват!
Веки отяжелели, стали пудовыми, непроизвольно смыкаются. Хоть спичками их подпирай! Частые пробки на дорогах, нервное переругивание таких же, выбившихся из последних сил, водителей немного взбадривали. Но монотонное гудение двигателя, однообразный цвет бесконечно тянущейся передо мной дороги — все это вновь нагоняло сонливость. К счастью, как уже говорил, рядом сидел какой-нибудь старшина, следил за мной, развлекал разговорами, расталкивал, если видел, что глаза мои закрывались. На третьи сутки я стал впадать в забытье каждые четыре-пять минут.
Особенно тяжело было ночью: ехать приходилось с потушенными фарами, чтобы не навлечь на себя урчащих в небе пикировщиков. Монотонность… как ты тяжела, как опасна!.. Из головы испарились все мысли, ни о чем не хотелось, не было сил, думать, напал приглушенный автоматизм… Вдруг резкий крик, удары в бок. С трудом приподнимаю непослушные веки: двенадцатицилиндровый «Бьюик» бесшумно мчит вперед, а впереди — чуть виднеющееся серое, монотонное полотно дороги круто сворачивает влево. Но что это прямо по курсу? Начинаю различать, как за его насыпью, из лощинки, будто продолжение асфальта, вырисовываются и начинают белеть расплывчатые очертания трехэтажного строения! Рывок, успеваю сбросить скорость и, чуть не опрокинувшись, в последнюю минуту вписываюсь в поворот… Силы окончательно покидают меня… Успеваю заглушить мотор и остановиться.
— Больше не могу!.. — промямлил я и тут же головой поник на руль. Мы оба заснули одновременно. Не заметили, что фары брызнули ярким светом — я нечаянно задел тумблер…
— Под трибунал!.. Под трибунал, мать вашу так!.. — услышал я, как кто-то орет над самым ухом. Меня трясут, что есть силы. Наконец, пришел в себя: какой-то полковник!
— Зачем демаскируете дорогу?.. Под трибунал!..
К счастью, он быстро разобрался, в чем дело, бешенство его сникло:
— Немедленно погасить фары! Отсюда ни с места! Приказываю ждать: я вам пришлю шофера.
Мы заснули опять. На этот раз разбудил меня старшина с требованием ехать дальше. Шофер так и не появился. Утром мы доехали до своих.
Отоспаться мне и сейчас не дали: помощник моего командира — поручик Ратко Николич — препроводил меня в дом хозяина усадьбы. За столом сидело несколько офицеров. Я отрапортовал, что прибыл по их вызову. Строго оглядели:
— Курсант-ефрейтор, как вы приобрели грузовик?
Я рассказал.
— Кто дал вам право стрелять в гражданского?
— Он не подчинился приказу, вдобавок пытался обмануть. Приказ военного, выполняющего задание, в войну должен быть законом для гражданского…
— Молчать!.. Вы застрелили югославского гражданина, а на это у вас приказа не было. Кто он?
Вспомнив, что в кителе у меня документы убитого, я выложил их на стол. Офицеры просмотрели одну бумажку, другую. Какая-то произвела на них особое впечатление: внимательно ее разглядывали, молча показывая друг другу, покачивая головой и по временам бросая на меня испытующие взгляды. Затем приказали мне выйти и ждать снаружи. Поручик вышел со мной:
— Дрянь твое дело! Это — трибунал. Кто мог на тебя донести?
Тут зовут его одного, а мне — ждать. Через несколько минут Николич выскочил, радостно потряс мне руку:
— Браво! Ты спасен! То был немецкий агент. Скоты, даже с «аусвайсами» (удостоверениями) разъезжают! Решили представить тебя к медали, за инициативу и храбрость…
Хозяин дома, пожилой шумадиец, узнав, чему мы с поручиком радуемся, пригласил нас в погреб. Там стояло несколько дубовых бочек с ракией-сливовицей. Взял посудину из высушенной грушеподобной полой тыквы с двумя отверстиями: одним — в торце длинного хвостика-ручки, другим — в дне тыквы. Погрузил ее в бочку. Когда она наполнилась, он, заткнув большим пальцем отверстие в ручке, вынул ее и, приподнимая над ним палец, наполнил три кружки. Провозгласил тост: