Глава 2. «СОПРОТИВЛЕНЦЫ В КОРОТКИХ ШТАНИШКАХ»
Возможно, история эта покажется очень сентиментальной, но слишком уж удивительна, чтобы о ней не упомянуть. Особенно потому, что случилась в годы самой кровожадной войны. В любой войне резко выпячивается не только изуверство. Неугасимым светом и теплом побеждают тьму и общий хаос те чувства, из-за которых человек и достоин называться Человеком.
Франция была побеждена. От нее отторгли целые регионы: Эльзас и Лотарингия были аннексированы. Там сразу же наложен запрет на все французское: на язык, на народные песни, традиции. На места бежавших перед нашествием были водворены немецкие колонисты. Некоторые села целиком, таким образом, оказались в руках этих новых «хозяев»[11].
Круто и методично шло принудительное онемечивание. Этому способствовал строжайший надзор, сопровождаемый террором. Не было села, где не разместилось бы око и ухо вездесущего гестапо.
Надписи не только на улицах, но даже и на надгробных памятниках, если они были на французском, должны были быть стерты и заменены на немецкие. Приказ есть приказ, и его выполнили. Но как! Не стирая, их просто закрасили, а поверх вывели другие, готическим шрифтом. Вероятно, это было первым, хитроумно скрытым выражением молчаливого протеста, сопротивления: закрашенное всегда можно будет очистить в недалеком, неминуемом будущем. Не в этом ли крылся зародыш будущего Сопротивления?!
Сопротивление! Когда и как оно началось? Об этом хорошо сказал французский историк Анри Ногер:
«Французское Сопротивление родилось в Бордо 17 июня 1940 года, ровно в 12 часов тридцать минут. Именно в этот час глава правительства, маршал Петен, передал по радио своим старческим дребезжащим голосом, что-де он, маршал, приносит себя в жертву, чтобы смягчить несчастье Франции: “Скрепя сердце говорю всем: надо прекратить сопротивление! Оно — бесполезно!”»[12]
Таким образом он, даже не издав предварительного приказа сложить оружие, признал, что дальнейшие боевые действия против напавшего врага бессмысленны. А между тем нетронутыми остались огромные ресурсы не только в колониях Африки, но и на отдельных массивах почти всей Франции. И, конечно, не все вняли такому воззванию. Вместо того чтобы покорно, как стадо баранов, пристраиваться к колоннам военнопленных, которых несколько солдат в серомышиных униформах погонят в лагеря Германии, они продолжили борьбу, которая и стала отныне называться движением Сопротивления. Раз враг напал на родную землю — ему необходимо дать отпор!
Вдоль новой границы на севере Франции, от Швейцарии до Бельгии, самый промышленный регион был объявлен «Запретной зоной» — «Зон энтердит» и был подчинен, как и Бельгия, административному управлению с демаркационной линией, отделяющей ее от остальной Франции, вернее от ее остатков. Такой же демаркационной линией были поделены и эти остатки: на «Северную», или «оккупированную», с центром в Париже и на «Южную» («неоккупированную», или «зон но-но») зону с центром в Виши. Переходить демаркационные линии, как и границы, можно было лишь с особыми пропусками.
Он так и стоит в памяти, этот «Stalag XII-F» в Сааргемюн-де-Штайнбах, ставший позднее печально известным как «Черный лагерь». Корпуса бывшей психбольницы. Больных перед тем уничтожили. Высоченные каменные стены со вцементированными вверху острыми осколками битого стекла. С внутренней и внешней стороны стен — спирали колючей проволоки. Ряд вышек с пулеметами. Внутри мрачного двора — корпуса с камерами. Стекла окон в камерах — толщиной в 4–5 см. Ночью в выходящих из корпусов стреляли без предупреждения. Завтрак — эрзац-кафе, затем работа по десять часов. По возвращении с работы — миска кислой похлебки из капусты или шпината, кусочек хлеба. Нацисты не признавали нас за людей, малейшая попытка напомнить им, что ты — человек, кончалась зверским избиением или пулей. Они — господа, мы — обыкновенные рабы. И нескончаемая цепь всевозможных унижений…
— Медики, врачи! Выйти из строя! — объявляет на разводе офицер. Несколько человек, обрадовавшись, что предстоит легкая и чистая работа, выходят. Конечно, откуда среди нас быть врачам? Отобрано двадцать человек, их уводят. Мы завидуем счастливчикам. Минут через десять, когда нас выводили из лагеря на работу, они, «счастливчики», нам повстречались: с ведрами, в резиновых сапогах — их вели выкачивать нужники! Охранники хохочут:
— Это тоже относится к медицине! Ги-ги-ена!.. Ха-ха-ха! Редко, кто не мечтал о побеге…
После нескольких дней изнурительной работы по расчистке в городе завалов разбомбленных строений мне повезло: администрации лагеря потребовалось четыре человека для работы в близлежащем селе Ремельфинген. Джока Цвиич, Михаило Иованович, Николай Калабушкин и я — все четверо из нашей спаянной группы — под конвоем одного гражданского с карабином направлены в село. Когда шли по нему, ощущали пристальные взгляды то из щелей в заборах, то из-за зашторенных окон, то из-за угла, из подворотен. А улицы были пустынными, будто все здесь вымерло. Наши пароконные подводы грохотали впереди, за ними шли мы под конвоем. Подметали, грузили кучи мусора, вывозили его на свалку. А в голубой дали виднелся лес, зеленые поля. Простор и приволье. Сделай шаг-другой, и ты на свободе. И мы думали о ней каждую минуту. Конвоир один, его можно скрутить. Но как бежать без гражданской одежды? Куда? Где мы находимся? Далеко ли до Франции? Франция казалась нам решением всех наших чаяний: там определенно найдем людей, которые нам помогут! Несколько раз попытались заговорить с прохожими, но те шарахались от нас, как от чумных: население было предупреждено, что за связь с нами — концлагерь! Грустное, тяжелое ощущение западни и безысходности! И вот, когда мы уже стали терять надежду, к нам вдруг робко приблизились невесть откуда взявшиеся мальчишки. Впереди, чуть настороженно, старший, лет четырнадцати. Берет набекрень, широко открытые серьезные глаза. Личико худенькое. Нескладный какой-то, угловатый. Чуть позади — средний, с чуть раскосыми живыми глазами, круглолицый. Он жадно разглядывал нашу форму. Ему было лет одиннадцать — двенадцать. Рядом с ним широко расставил ноги полный достоинства карапуз годков девяти. Все белобрысые, вихрастые.
Конвоир был поглощен чисткой карабина. Не услышав его властного окрика, ребятишки подошли еще ближе.
— Месье, ки эт ву? — обратился к нам старший. Конвоир сделал вид, что ничего не слышит и не видит. Я ответил:
— Мы военнопленные югославы, из штрафного лагеря.
— Поль, — серьезно, по-взрослому, представился старший, — а это — мои друзья, братья Муреры, Жером и Эвжен. У нас каникулы.
Конвоир все чистил карабин.
Мальчишки совсем осмелели, засыпали вопросами о нашивках, знаках различия, о звездочке на погоне, о войне… Я рассказал им, как нас взяли в плен, показал шрам на груди, сказал, что мы были курсантами. Через минуту они залезли на подводу, трогали нашивки, значки на кителях, рассказывали о себе, своем селе… Но больше спрашивали.
— Ты слыхал о нашей стране? — спросил я старшего.
— О да, мы ее знаем. Это на Балканах, нам говорил учитель. А почему ваши товарищи не говорят?
— Они еще не знают французского.
Какие то были счастливые, радостные минуты! Истосковавшись по нормальному человеческому общению, по свободе, из-мучившись в поисках путей к ней, мы так обрадовались ребятишкам! Не скрою, почти сразу родилась мысль установить с их помощью контакт со взрослыми. В лагерь возвращались окрыленные, повеселевшие, исполненные надеждой.
Мальчишки пришли к нам и на следующий день. Принесли какие-то свертки и спрятали их в телегу. Когда конвоир был занят своими делами, Поль заговорщически подозвал меня и раскрыл сверток. Бутерброды! С настоящим хлебом и колбасой! Пряча их от конвоира, попытались уединиться, но куда? Не выдержали и набросились на них тут же. До дрожи в душе вдыхал я аромат бутерброда и жевал, забыв обо всем на свете. Сунув очередной в рот, я посмотрел на ребят. Они глядели на нас широко раскрытыми глазами. Оглянулся: товарищи уплетали столь же самозабвенно. От их отрешенного вида, от вида ребятишек, ошарашенных нашей реакцией на обыкновенные по их понятию продукты, меня разобрал смех. Друзья оторвались от еды, повели глазами сначала в мою сторону, потом на мальчишек и тоже начали смеяться.
— Нет, но вкусно же! — оправдываюсь я, нюхая еду и по-собачьи дергая ноздрями. Это вызвало новый приступ смеха у всех, и мы долго хохочем вместе с мальчишками.
Ничто, наверное, не раскрепощает и не сближает так людей, как хороший, здоровый смех. Наши новые друзья совсем перестали нас опасаться, да и мы стали считать их своими. Даже мысль промелькнула: «Эх, как бы хорошо было, чтобы это были наши собственные сыновья!» Поль взял лопату, начал кидать мусор на телегу. Получалось плохо. Смех, визг. Один стал вырывать лопату у другого. Возня…
Опомнились, оглянулись на конвоира. Он равнодушно курил. Мне показалось, что и он ухмыляется. Странно, что он за человек?
Часть бутербродов отнесли в лагерь больным и ослабевшим товарищам.
На следующий день мы опять в окружении тех же ребят.
— Алекс! — шепчет мне Поль, — сегодня вас ждет приятный сюрприз.
Все поведение ребятишек отдает таинственностью. Глаза их возбужденно блестят. Передаю сообщение Поля друзьям. На вопросы ребята отделываются упорным молчанием, только с многозначительным видом поднимают палец. Чувствуем, что они и сами горят нетерпением поделиться «секретом», но сдерживаются изо всех сил.
Приходит час перерыва, и наш страж ведет нас к какой-то подворотне. Ребята шумно шагают рядом. Даже, как нам кажется, указывают ему дорогу. Что, и он с ними в сговоре? Входим во двор. Строения окружают нас со всех сторон, и с улицы нас не видно. Чудеса: перед нами в закутке стол, накрытый белой скатертью, скамейка, стулья. На столе пять приборов, большая ваза с нарезанным хлебом. Даже двухлитровый графин с вином! Приносят супницу, разливают по тарелкам, приглашают сесть. Всем этим занимаются трое пожилых крестян. Конвоир садится рядом. За время обеда ребята то и дело один за другим поочере-ди выбегают на улицу: дежурят, видно, чтобы предупредить об опасности.