я до смерти напуганным и одновременно смирившимся со своим горьким поражением:
— Я-я-я… Г-г-г…лян. нн.. цев… Беггг. лец из плена… Юггг-гослав… — чуть не по складам выдавливаю из себя признание: — Бежал из Штайнбаха… Вввидел, как там вешают пойманных беглецов и… б-б-оялся… Не хочу, чтобы меня повесили…
И зарыдал. Не знаю, текли ли слезы из глаз моего обезвоженного холодом лица, но я усиленно всхлипывал, обхватив голову руками. Все, обступившие меня и пригнувшиеся, чтобы получше услышать и разобрать мое блеяние, при этих словах отпрянули. Будто мина взорвалась! Растеряны, переглядываются… На их последующие вопросы я также медленно и отрешенным голосом отвечал, что исколесил всю Францию, промышляя то тут, то там поденным заработком и нигде подолгу не задерживаясь. И вот, подработав, мне удалось купить документы. Заплатил недорого, у меня осталось еще почти на месяц жизни. Устроился в дешевенькую гостиницу, поступил в автошколу, познакомился с дочерью управляющего, мы полюбили друг друга. Думал: закончу школу, наймусь на работу в Германию — там лучше платят — накоплю денег, и мы поженимся!.. И вот… теперь все рухнуло: меня ждет виселица! Тут я запричитал по-сербски «Судбина ти моя горка…» и так далее…
Гестаповцы молчали, бросая на меня брезгливые взгляды…
…Новая камера во Френе, куда меня привезли все еще голым, находилась на пятом этаже. В нее вбросили и мою одежду. В камере было трое. Они бросились ко мне, уложили на койку и принялись растирать и массировать. Затем накрыли всеми одеялами. Я тут же стал засыпать…
— Все-таки ты выжил!..
— Думали, еще одному каюк…
— Ты пробыл там трое суток… — разбирал я сквозь охватившую меня дрему. Затем передо мной все померкло.
— Ты — седой! Сколько же тебе лет? Или всегда был таким? — первое, что я услышал, проснувшись. Говорили, что я проспал двое суток. С постояльцами сразу же установился дружеский контакт.
Старшим по камере, отнюдь не по возрасту — ему было всего сорок — сорок пять — был Ноэль Бюрдейрон. Старожил, сидел уже более года. Своим отношением и поведением он вызывал всеобщее уважение. Уроженец города Довиль в Нормандии, он оказался в Лондоне, где работал метрдотелем в фешенебельной гостинице «Дорчестер». Чтобы добиться такой должности, надо обладать сверхобаянием, привлекательной внешностью, внутренним лоском, культурой и высокой эрудицией. Ему пришлось удалить все зубы и заменить их блистающими белизной протезами. Да, ради престижной профессии идут и на такое! Семья его — жена и дочь (при мне ей исполнилось девять лет) — по-прежнему жила в Довиле. Оккупация родины привела его в ряды Сопротивления. Французской армии уже не существовало, и он завербовался в агенты «Френч Секшен» — французской секции британских секретных служб, при «Интеллид-женс Сервисе» (ИС). В апреле 1941 года он, закончив разведшколу, спустился на парашюте на западе Нормандии, под псевдонимом «Гастон», он же — «Фрэнк Норман Бёрлей».
— Фрэнк, — доверительно разъяснял он, — потому что я француз, Норман — нормандец, а Бёрлей — толстый. Я был ужасно толст. Смотри: кожа сейчас висит на мне, как пленка лопнувшего воздушного шарика. Сверхумеренность здешнего питания сыграла положительную роль: я уже не толстый, а даже грациозный…
И он приятно рассмеялся, довольный своей шуткой. Ноэля никогда не покидало чувство юмора!
Одновременно с ним, из того же самолета, спрыгнул и преданный ему радист, по кличке «Ксавье». Ветром их разнесло. Но «пианисту» не повезло: почти сразу же его опознали, как давно разыскиваемого уголовника, и арестовали. Перед войной он был осужден, но с приходом немцев бежал из тюрьмы. Так Ноэль лишился связи с Центром. Первое время скрывался у жены в Довиле. Времени зря не терял: производя разведку местности, он обнаружил важный объект — немецкую воздушную базу в Камп-Карпике. Составил план аэродрома, средств его защиты, разведал техническое оснащение. Все данные зашифровал. Но как передать все это в Лондон? И тут, на одной из улиц, он лицом к лицу столкнулся с Пьером Вомекуром — «Лукасом», с которым вместе обучался в разведшколе…
— Постой-постой! Говоришь, «Лукас»?.. Вомекур?.. Так это же «Автожиро»! — не выдержал я, чтобы не блеснуть своей осведомленностью.
— Вот-те и на! А ты-то откуда это знаешь? — Лицо Ноэля вытянулось, и он уставился на меня с изумлением.
Я рассказал ему все, что слышал от Менье.
— Точно, так оно и было. Очень хорошо и дальновидно придумали: оповестить и предупредить всех своих. Хорошая мера предосторожности! Но о твоем Менье я ничего не слышал…
— Немудрено. За год, что ты здесь, появилось много нового. «Гибнет один, его место займут другие!» — не так ли?
Итак, через Лукаса и его сеть «Автожиро» Ноэль вновь оказался у дел. К сожалению, ненадолго. Кое-что об «Автожиро» все же удалось проведать «Кошечке»…
— Она уже не «Кошечка», а «Виктуар»! — поправил я.
— Совершенно верно, проклятая «Виктуар»…
Уже многие члены сети Лукаса ходили у абвера «под колпаком». И когда абвер понял, что его провели и что «Виктуар» никогда больше из Англии не вернется, он решил наложить лапу на всех. В том числе и на Вомекура, вернувшегося во Францию под кличкой «Сильвен». Разведчики попытались скрыться. Ночью к побережью должен был прибыть катер и переправить их в Англию. Увы, на пути к нему они нарвались на засаду. Завязалась перестрелка. Немцы предложили сдаться, пообещав им статус «военнопленных» (все они предусмотрительно под гражданское надели английскую форму) и дали им в том честное слово, назвав свои фамилии и звания. Однако трибунал собирался вынести приговор: «К расстрелу, как шпионов»! Тогда взял слово Вомекур, возмущаясь вероломством и бесчестием немецких офицеров: «Об условии нашей капитуляции известно Лондону. Там станет известно и о нарушении данного нам немецкого офицерского честного слова». Судьи замялись и выразили сомнение, что Лукас может связаться с Лондоном из тюрьмы.
— Не верите? Что ж, это просто доказать: назовите какую вам угодно фразу, и через две недели вы ее услышите по Би-Би-Си. Это и докажет, что Лондону всегда известно, что творится здесь, даже в тюрьме…
Нацисты дали условную фразу, суд на время отложили. В день и час, указанные Вомекуром, она прозвучала дважды. Суд отменили, всех объявили военнопленными. В лагерь пока не отправляли. Так я и узнал, что во Фрэне, кроме связи между камерами, существует связь с подпольем. Действительно, в каждой второй-третьей камере сидели арестованные радисты. Это лишний раз доказывало, насколько уязвима их профессия. Но продолжим о Ноэле.
То был настоящий друг и товарищ, всегда приветливый, доброжелательный. Когда кого-нибудь вызывали на допрос, он клал ему руки на плечи и пристально вглядывался в глаза, произнося короткое напутствие: «Помни и никогда не забывай о твоих товарищах!» Его крепкое рукопожатие, обычное в такие моменты, придавало храбрости и одновременно было требованием помнить, что судьба друзей — в твоих руках. Возвращавшихся с допросов он встречал добродушными шутками: «Вот это да! На славу тебя обработали! Красиво отделали твой фасад! Специалисты! Видно, израсходовали на тебя все силенки, теперь охают и падают от усталости. Бедные мальчики!» Никто из нас не превозносил самого себя, но, благодаря Ноэлю, каждый сознавал свою моральную силу и свои обязанности.
С раннего утра и несколько раз в день Ноэль заставлял нас заниматься гимнастикой. Требовал идеальной чистоты: паркет должен был блестеть. И поочередно мы брали в руки деревяшку — остаток половой щетки (как та, что была в моей первой камере-боксе) и с силой драили пол. Кроме того, этим же занимались и тогда, когда были выведены из равновесия горячими спорами и ссорами, когда нервы, возбужденные после допроса, были на пределе. Это занятие успокаивало: всю свою желчь мы вымещали на паркет. Правда, ссоры возникали редко, но пол блестел, как каток. На нем никогда не было ни пятнышка! Вспоминаю случай.
Как-то неожиданно ворвался в камеру фельдфебель Гиль (тюремщиками были вермахтовцы, то ли отдыхавшие после фронта, то ли поправлявшиеся после ранения). Гиль был старшим по этажу. Возможно, он хотел застать нас врасплох, чтобы произвести обыск. Он ворвался, сделал быстрый шаг, но подковы его сапог скользнули как коньки, и он с размаху шлепнулся навзничь, задрав обе ноги кверху. Мы не поняли, что произошло, ожидали бури. Он, лежа в самой нелепой и смешной позе, смотрел вопросительно на нас снизу. Видимо, и сам растерялся. Обвел нас глазами, перевел взгляд на торчащие в воздухе ноги и… ка-а-к грохнет со смеху! Затем осторожно поднялся и, балансируя растопыренными руками, попятился к двери. Оглянулся и произнес:
— Фабельгафт!.. Фабельгафт — зо гленценд! (Сказочно надраено!)
Дверь за ним захлопнулась, клацнули запоры и мы услышали его громоподобный голос: он кому-то рассказывал, что, мол, «у них в камере так надраено, что я шлепнулся, как куль с мукой! Не «Хенде хох!» а «Фюссе хох!» (не руки, а ноги вверх!)… Фабельгафт, ха-ха-ха!». Через час он дошкандыбал, хромая, до нашей камеры и, не рискуя войти, вручил через дверь огромный ящик-посылку «Секур насиональ»: — «За сказочную чистоту!» Вместо ожидаемого нами разноса — премия!
Тон дружбы и взаимоподдержки царил не только в самой камере. По утрам, сразу после подъема, и ночью, перед отбоем, наш «папа» (так мы его справедливо прозвали) Ноэль высовывался из окна и, выкрикивая соответственно «Гуд морнинг!» или «Гуд найт, олл бойз!», сопровождал последнее пожелание гимном «Гоод сев зе кинг!» (Боже, храни короля!). Ему отвечали из многих окон на всех этажах.
В тюрьме было много английских, американских, канадских летчиков и радистов. Да и для французов пожелания Ноэля были понятны: английский язык был здесь как бы интернациональным. В торжественные и радостные дни, когда до нас с воли проникали сообщения о победах или значительных успехах на фронтах, вся тюрьма оглашалась пением не только «Марсельезы» и английского гимна, но иногда и «Интернационала»: как-никак, а разгром гитлеровцев под Сталинградом вызвал большие симпатии к русскому народу. При исполнении «Интернационала» тюремщики бесились особенно. Слышался грохот, шум беготни по стальному настилу коридоров, истошные крики: «Руиг!.. Хальт ди шнауце, ферфлюхт нох маль!» (Тихо! Молчать! Проклятье!) и другие ругательства. Лязгали засовы, хлопали двери… И звуки этого гимна заканчивались неразборчивым мычанием затыкаемых глоток. Один раз донеслись до нас «Марсельеза» и «Интернационал», исполняемые женскими голосами: нас поддержали из женского корпуса! Я уверен, что разобрал и бархатный голос моей дорогой Ренэ… Как она там? Позже я обратил внимание на долгое отсутствие Энрико. Что с ним? Через несколько дней, на мой вопрос, мне отстукали, что Энрико и его дочь только что выпущены на волю. Если так, то пробыли они в тюрьме не более трех месяцев. Увижусь ли с ними? Где? Когда? Жизнь полна неожиданностей, на эти вопросы ответит одна из них, самая что ни на есть непредвиденная!