Я был в приемном покое единственным с русским винкелем. Ко мне часто обращались советские узники, югославы, поляки, прознавшие, что я знаю их язык. Другие врачи сами пересылали их ко мне: «Тебе же проще с ними общаться!»
В углу приемного покоя сидел санитар-писарь, заполнявший по нашему указанию ту или иную бумажку на право отдыха-лечения. Не скрою: к уголовникам мы относились без поблажек. А их, с зелеными винкелями, было три «разновидности»: просто зеленые винкели, зеленые с буквами ЭЫЭ — шверферб-рехеры (тяжелые преступники) и зеленые с буквой ЭИЭ — бе-руфсфербрехеры (профессиональные преступники). Так истолковывали эти буквы узники и эсэсовцы. Отпущенный нам лимит заставлял отдавать предпочтение «политическим». Бывало, Клеменс говорил кому-нибудь из нас:
— Такому-то номеру дать «шонунг» — он его достоин и заслужил!
Мы знали, что подразумеваются бывшие заслуги данного узника, его стоимость, как борца. И указания эти выполнялись беспрекословно. Никто никогда не проявлял излишнего любопытства к работе своего соседа, друг другу доверял.
Да, наш «Гросс-ревир» оказался не только «островом спасения» — как звали его многие узники, но одновременно и штабом подпольного лагерного комитета. Что же такое «Гросс-ревир»? «Большой» или главный ревир это центр всей медико-санитарной службы, имевший филиалом ревир «Малого лагеря», и много медпунктов — на заводе «Густлов», в «ДАВ» (Ауфрюс-тунгсверк — завод армейского оснащения), на других предприятиях и во внешних командах — подкомандировках. Во главе стоял капо — Эрнст Буссе.
— Хочу тебя познакомить с одним только что нами изготовленным агрегатом, — сказал мне Буссе и повел к корпусу на сваях, стоявшему в отдалении, у самой лагерной ограды с колючей проволокой на изоляторах. Мы поднялись по ступенькам наверх, в палаты. Справа, в крайней слева, окнами к вышке и забору, палате № 5, лежали малолетки-подростки. Исхудавшие личики, глубоко ввалившиеся глаза с синевой под ними…
— Все — туберкулезники! — шепнул Буссе. — Спасаем от шприцевания и экспериментального блока…
Да, в Бухенвальде было две таких достопримечательности. Огорожены они непросматриваемым забором, считались сверхсекретными — никто из посторонних туда не допускался под страхом смерти. Работники их были сверхмолчаливы. Все же просачивались слухи, что в блоке № 50 содержатся «подопытные кролики». Там, в его дворе, был даже собственный крематорий, где сжигали их трупы. В блоке № 46, на обоих этажах, — подопытные узники. На них испытывали яды, их заражали тифом, другими болезнями и испытывали на них противоядия и препараты. Там же пополнялись и запасы крови для фронта… Ни один из попавших в этот блок узников назад в лагерь не возвращался: тайна экспериментов строго сохранялась. Что и как там делалось, — никто точно не знал. За разговор на эту тему — смерть.
Именно от этого блока стремились врачи уберечь подростков-туберкулезников. По лагерным правилам они подлежали «шприцеванию», то есть умерщвлению, как материал, непригодный для дальнейшего использования, — ни для работы, ни для экспериментов (шприцевание проводилось тоже в блоке № 46).
В основном здесь были русские — дети связных, партизан и командиров… Щемило сердце, когда я вглядывался в их доверчивые, наполненные мольбой о помощи, глазенки. Нет, они еще не понимали всего ужаса, всей безысходности их положения, а это ужасно. Чем, как помочь им? Испытывая острую жалость, стал рассказывать забавные истории, балагурить. Как мало нужно, чтобы обреченные ребятишки повеселели! Временами стал раздаваться их переливчатый смех, тут же прерываемый приступами надрывного сухого кашля. В их легких — большие каверны! Буссе стоял в стороне, угрюмый, ждал. Развеселив немного ребят, мы спустились вниз. Между сваями было помещение, где и находился этот, недавно изготовленный, агрегат для пневмоторакса (поддувания).
— Здесь и будем производить вдувание тем, у кого поражено лишь одно легкое. Это поможет спасти несколько человек. Необходим специалист. Думаю, ты бы подошел… — закончил Буссе.
Предложение ко многому обязывало. Нужно научиться вводить иглу сквозь плевру, рассчитывая до миллиметра, чтобы не повредить самого легкого. Я этого не умел, но понимал: обучиться этому можно, а выбора у подпольщиков, видимо, не было. Эсэсовцы были категорически против, чтобы больных лечили образованные специалисты. Рассказывали, что когда основывали ревир, то хирургов приходилось брать из обыкновенных мясников и ветеринаров: те были сведущи в анатомии и быстрее обучались. Очевидно, эсэсовцы своим запретом хотели еще раз показать, что узники для них не люди, а скот. Изыскивалось все, чтобы помочь больным. Но мне пришлось отказаться от предложения Буссе: все мои мысли были о побеге. Тратить время на мое обучение, да еще освоить это дело, возможно, ценой гибели по моей неопытности не одного из этих детишек, было бы преступлением. Буссе расстроился:
— Ты что, боишься? Ты же болеешь за ребят, я вижу. У меня сердце тоже не камень, хоть и повидал многое. Но кто-то же должен взяться за это дело, или нет? По приказу Шидлаусски их всех отправят к нему на шприцевание (абшпритцунг) как неизлечимо больных…
И я открылся, сказал, что все мои помыслы — бежать. Эрнст долго молчал…
— Решил бежать? Но ты же должен знать, что это почти невозможно: проволока под напряжением, за ее пределами несколько оцеплений, секретов…
Я ответил, что знаю об этом и надеюсь на побег из транспорта. И он вдруг заговорил о себе. Я понял, что этот человек не меньше моего думал о свободе, и все же остается здесь. Почему?
— Я — немец — говорил он: — Гитлеровский нацизм — тоже немецкий. И нам, антифашистам, исправлять наши, немецкие, ошибки. Мы не имеем права выбирать место, где легче. Наоборот. Мой пост именно здесь, в этом пекле, в этой душегубке. Тут я и должен бороться. Ты же… ты, конечно, волен выбирать. Ладно, но прошу: пока ты здесь, помогай детям, навещай их. Очень важно поддерживать их дух. Сам я хожу в эту детскую палату каждый вечер. Но я же немец, а у них против нас… сам понимаешь![54]
Блок туберкулезников, детская палата № 5… Не стираются они из памяти. Вспоминаю и другую палату в этом блоке. Она тоже была отведена для больных, чьи дни были сочтены. Как живой человеческий материал, для эсэсовского командования они потеряли всякий интерес: работать не могли, для медицинских экспериментов не подходили. Их жизненные силы стремительно пожирал разрушительный процесс в легких, и они были недолговечными жильцами этой палаты, являвшейся их последней дистанцией на пути в крематорий. Даже «шприцевание» их представлялось начальству лишней морокой. Каждый, кто оказывался здесь, знал: скоро ему конец. И каждый безропотно ждал того, что на сложившемся здесь ироническом жаргоне называлось «опуститься на дно морское». И соответственно каждый, занявший здесь место, носил гордую кличку «морского пирата», так же, как вконец истощавшего «доходягу» звали не иначе, как «костер», «факел» или «фитиль», в зависимости от степени готовности отойти в мир иной. Больные умирали так часто, что каждый вечер, укладываясь спать, кто-нибудь задавал традиционный вопрос:
— Ну, друзья-пираты, кто сегодня пойдет на дно морское?
И всегда какой-нибудь лежачий «пират» слабым, как дуновение ветерка, голосом отвечал:
— Я, братцы, я… Мой черед.
— Ты?.. Ну смотри, друг, не подкачай! — серьезно-шутливым тоном напутствовали его еще ходячие «коллеги». — Когда встретишь на дне морском предателя, провокатора, изверга, бей! Бей их, гадов, железным черпаком безо всякой пощады и снисхождения!..
— Не подведу, братцы, не подведу! — задыхался «пират» от усилий высказать клятвенное обещание… А ночью, когда обитатели погружались в сон, он без звука и стонов уходил туда, где должен был совершить подвиг.
Размеренно-спокойно протекали дни в этой палате. Незаметно водворялись новички. Неслышно «опускались на дно морское» те, у кого болезнь отняла последние остатки сил. И буднично-просто выносили их невесомые тела. Так было изо дня в день. И казалось, ничто не могло нарушить установившегося бытия в этом царстве угасающих жизней, где моральные и физические силы сожжены без остатка каторгой рабского труда и обстановкой неслыханных унижений. Так казалось… И я стремился заскакивать к этим ребятам в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет. Рассказывая им отдельные эпизоды из «Айвенго», из «Детей капитана Гранта» или о сильных личностях Джека Лондона, Фенимора Купера, мне удавалось оторвать ребят от мысли о безысходности их положения и заставить их воспарить в мир героизма и торжества справедливости. Вспыхивающие при этом в их угасающих, но лихорадочно-блестящих зрачках искорки, улыбки, появляющиеся на их обескровленных и запекшихся губах, — все это было для меня величайшей наградой, даже блаженством, чувством глубокого удовлетворения. Но настал день, который по-настоящему вернул «пиратов» в мир поистине жарких человеческих страстей и в мир борьбы.
…В этой палате появился новичок. Когда за ним захлопнулась дверь и он сделал несколько шагов по комнате, у многих «пиратов» от удивления разверзлись черные рты и подскочили на лоб надбровные дуги: перед ними стоял Сашка-«Цыган». Не было в лагере человека, который не знал бы его в лицо и не испытывал бы к нему острого чувства ненависти.
Зимой 1942–1943 гг. он, прославивший себя неутомимым усердием в качестве добровольного полицая, исполнял обязанности старшего санитара в ревире «Малого лагеря». Тогда еще «зеленые» уголовники стояли во главе внутрилагерной администрации, и это было в порядке вещей. То был стройный и гибкий, как змея, парень, с вечной, словно приклеенной к рябоватому смуглому лицу, нахальной улыбкой, над которой диковато поблескивали небольшие карие глаза, откровенно наглые глаза законченного мерзавца. Он был убежден в своем всесилии и на каждом шагу похвалялся изобретательностью в издевательствах над больными. У него была мягкая, пружинистая походка, щедрые на зуботычины огромные кулаки и ненасытная жажда мучить и истязать подвластных ему людей… Он был ехидно едок на язык, без всяких поводов лишал больных баланды и нещадно бил их черпаком во время раздачи пищи. А эта раздача была его любимым и никому непередоверяемым занятием: здесь он «царствовал», чувствуя всю полноту власти над другими людьми. Нередко его удар по голове прибавлял еще одну жертву, которую ждала прожорливая печь незатухающего крематория.