И сколько всего есть вокруг… Пора наконец сесть, отредактировать и издать все написанное за последние много лет, научиться живописи и формальному рисунку, довести теннис до удовлетворительного уровня, поездить по свету, навестить старых друзей и относительно новых интернетных знакомых, о душе подумать наконец, а также навести порядок в гараже, в компьютере и на письменном столе.
А времени остается так мало, непредсказуемо мало… Впрочем, посмотрим, что я запою к восьмидесяти…
Возраст эгоизма
Когда-то меня впечатлило китайское изречение: «Только после пятидесяти лет человек начинает жить для самого себя».
Конечно, во времена, когда это изречение было изречено, это было чистой правдой. К пятидесяти годам среднего тогдашнего индивидуума его дети успевали переболеть и повзрослеть, родители успевали переболеть и помереть – и можно было уже блудить (наслаждаться жизнью) без оглядки вперед или назад.
Но золотой век прошел. Родители норовят дожить до девяноста лет, жены рожают после сорока, а то и ближе к пятидесяти, так что мы, послепятидесятилетние и околошестидесятилетние, по-прежнему осчастливлены и предками, и препубертатными потомками, и за всеми ними нужен глаз да глаз.
Утешает меня только то, что нашим детям будет еще хуже. У них будем мы.
И как же я им, нашим детям, не завидую!
Бедная Муму
Если бы мне не было жалко Муму, я бы поговорил о концепции искупления греха страданием.
Простой вариант – искупаю я. Например, целый год я прелюбодействовал, убивал и учинял клятвопреступления пять дней в неделю, с восьми до пяти, на полную ставку, а потом взял неделю отпуска и умерщвлял плоть тем или иным способом. И мне все списалось.
Сложный вариант – кто-то искупает за меня. Например, целый год я прелюбодействовал, убивал и учинял клятвопреступления пять дней в неделю, с восьми до пяти, а потом кто-то – ради меня – взял неделю отпуска и умерщвлял собственную плоть тем или иным способом. И опять мне все списалось.
Или, скажем, у меня ужасно болит зуб. И немедленно Высшими Силами кому-нибудь в Руанде учиняется геноцид. Впрочем, не надо таких страстей. Скажем, у меня ужасно болит зуб – и немедленно кто-то падает на льду и ломает ногу. И мне об этом становится известно.
Но, господа, хотя несчастье ближнего моего может быть бальзамом для души, но мой-то зуб от этого меньше болеть не будет! Хотя, возможно, я неправильный такой…
И я все бы это написал, если бы мне не было жалко Муму.
Ну сколько можно тянуть бедную собачку?
Волшебная сила искусства
Один молодой человек, одержимый нездоровой страстью к чужому имуществу, забрался в чужой дом и только начал присваивать это имущество, как неожиданно вернулся хозяин дома и, не говоря дурного слова, схватил верную электрогитару и проломил ею череп молодому человеку.
Нейрохирурги долго боролись за грабительскую жизнь и таки спасли. Гитара не пострадала.
Сей поучительный эпизод еще раз доказывает необходимость классического образования и, в частности, обучения музыке. Конечно, от какой-нибудь худосочной скрипки или неподъемного фортепиано пользы может быть меньше, чем от электрогитары, но если уронить крышку рояля на пальцы грабителю, то педагогический эффект может быть вполне удовлетворительным.
Учитесь музыке, господа. Сила прекрасного не имеет предела.
Из семейной истории
Дед Яков Давыдович был цельнометаллическим сталинистом, и до конца жизни газета «Правда» была для него источником истины в последней инстанции. С моей теткой, которая ошивалась в кругах таки диссидентских, у них бывали дискуссии не на живот…
Дед служил военфельдшером в Гражданскую, стал членом партии в 1920-м. Окончив мединститут, оказался, по распределению, заместителем декана медицинского факультета Астраханского университета – наверно, как старый (уже по тем временам) большевик. Одной из его обязанностей была организация выхода рыбаков на путину. И инструментами для выполнения этого задания партии были наган и термометр, которые жили мирно в одной и той же кобуре и демонстрировались трудящимся попеременно.
Потом он был главврачом в разных местах, включая медсанчасть Сталинградского тракторного, куда его бросили бороться с какими-то эпидемиями… В какой-то момент городская газета опубликовала обличительную статью о докторе Зеликмане, который якобы во вражеских целях распродавал больничное имущество. Пару недель вся семья спала не раздеваясь, ожидая, что придут, но пронесло. Добрые люди убрали деда из медсанчасти с глаз долой.
Отечественную войну он встретил директором Сталинградского фельдшерско-акушерского училища, на базе которого в первые же дни войны был сформирован полевой госпиталь, дошедший впоследствии в составе одного из Белорусских фронтов до Австрии.
Репутация у деда была человека жесткого, что по тем временам заработать было не очень просто. Как я понимаю, в «хозяйстве» Зеликмана был порядок: врачи занимались своим делом, а не поисками лекарств и перевязочного материала; все оборудование работало, пациенты и персонал всегда накормлены, и все, что можно было выжать из командования и снабженцев, было выжато до капли, принесено в норку и поставлено на пользу дела.
Мне в свое время не удалось расколоть его на какие-нибудь героические истории. Я знаю, что он не носил ничего серьезнее пистолета ТТ и только однажды летал к партизанам через линию фронта на кукурузнике…
Я как-то беседовал с одним довольно близким родственником, который в конце войны, к счастью, не очень сильно, но обгорел в танке. Дед к тому времени уже командовал реабилитационным санаторием в Баден-Бадене, и этот родственник совершил горькую ошибку, когда решил, что ему (уже в команде выздоравливающих) стоит провести некоторое время под крылышком у дяди Яши.
Рассказывая мне это в годах восьмидесятых, он все еще поеживался, поскольку дядя Яша имел обыкновение снимать шкуру с подчиненных, две – с самого себя, а пытавшиеся примазываться родственники получали по полной…
После войны армию сократили, деда отправили в отставку в чине подполковника, он осел в Киеве и работал главврачом разных больниц и поликлиник, которые до его прихода разваливались на глазах, а после – начинали блестеть чистотой и трудовой дисциплиной.
Яков Давыдович приходил на работу первым, до уборщиц, отпирал поликлинику своим ключом и в начале рабочего дня молча стоял у входных дверей, маленький и крючконосый; очень скоро на работу уже никто не опаздывал; его побаивались все подряд, включая и его собственное начальство; и когда в возрасте около восьмидесяти лет деда наконец прогнали на пенсию с должности заведующего статистическим кабинетом, вся больница вздохнула с чувством глубокого облегчения.
Барьер
Я эмигрировал из бывшего Советского Союза в 1990 году. На выезде меня лишили гражданства и лейтенантских погон (что не причинило мне особого огорчения), содрали две бутылки водки за отправку багажа с Казанской таможни и разрешили купить сто пятьдесят долларов на нос по курсу шестьдесят копеек за доллар.
Во время путча в Москве я сидел приклеенным к CNN, но потом мой интерес к происходящему в России как отрезало на много лет. Родных там у меня не осталось, друзья или тоже уехали, или потерялись на путях эвакуации, и все мое время и энергия уходили на вгрызание в израильскую медицину и израильское общество.
В середине девяностых я подсел на интернет. Это совпало с разводом, и следующие несколько лет все свое свободное время я провел, круша свою личную жизнь в реале и, гораздо удачнее, переписываясь на ICQ и Odigo с дамами со всех концов съеживающегося на глазах земного шара со степенью интимности от общего трепа за жизнь до виртуального секса.
Возвращение в русскоязычное пространство состоялось в начале двухтысячных, когда стал тусоваться на русских фотографических сайтах. Тогда я обнаружил, что не только русский язык там, в России, не стоял на месте за прошедшие с моего отбытия десять или двенадцать лет, но и выросла стена неполного понимания между мной и людьми, оставшимися в России.
Эта стена не зависела ни от образования, ни от интеллекта, ни от возраста, ни от политических убеждений. Мои российские собеседники могли быть умнее или глупее меня, быть профессорами физики или дворниками, либералами или путинистами, но стена все равно стояла; было вполне определенное ощущение принадлежности к разным стаям.
В дальнейшем мой русский язык улучшился, я попал на «Сноб» и общался там, но чувство инакости так и не прошло.
И в один прекрасный день я кодифицировал это чувство в идее барьера – культурного барьера между теми, кто уехал во времена великого исхода народов из рушащейся советской империи, и теми, кто остался. Сразу оговорюсь, что этот барьер необязательно проходит по государственной границе Российской Федерации.
Барьер – это инакость, но не привязанная к шкале «плохо – хорошо». Люди по ту сторону барьера не лучше и не хуже меня по факту потусторонности. Они просто другие.
В чем состоит эта инакость? Где эта разница и каковы ее механизмы?
Наверно, у нас разные культурные коды, происходящие из разных реальностей вокруг нас.
Одна из черт различия – это принятие инакости как самоценной сущности. Люди по российскую сторону барьера не видят инакости вне шкалы «плохо – хорошо». Они верят в то, что люди, вещи и явления могут быть лучше или хуже друг друга, но не видят, что эти люди, вещи и явления могут быть просто разными, без морального ценника, прицепленного к их ноге.
Вообще, шкалы по ту сторону барьера представляются мне имеющими меньше градаций, чем по мою. Например, российская шкала представлений о степенях свободы имеет всего две отметки – тюрьма строгого режима и дикое поле. И ничего между.
Тот факт, что все люди имеют две ноги и все хотят кушать, делает всех представителей вида Homo sapiens одинаковыми при взгляде с той стороны барьера, но оставляет их бесконечно разными при взгляде с моего.