Записки Дениса Васильевича Давыдова, в России цензурой непропущенные — страница 25 из 31

Люблина, в исходе февраля, ограничился занятием этого центрального пункта южной части театра войны, тогда не было бы возможности предусмотреть вторжения его на Волынь. Всё, что можно было бы предвидеть, это набеги его из Люблина к Седлецу, или к Биале, т.е. на путь сообщения нашей армии с Брестом или на её левый фланг, во время расположения её около Шеницы, Паризова, Литович и Сточека, или быстрое отступление его обратно за эту реку, (находившуюся от него на расстоянии лишь одного сильного суточного перехода) в случае движения на него части армии нашей из-за Вепржа. Но когда, по занятии Люблина, по вскрытии Вислы, при неимении ни моста, ни паромов на этой реке, Дверницкий, оставив Люблин, двинулся к Замостью, — тогда не трудно было, видя, что он совершенно отделяется от главной польской армии, постичь истинное его направление, долженствовавшее непременно простираться гораздо далее Замостья; можно было отгадать, что целью его похода Волынская губерния, ибо какой, мало мальски понимающий ремесло свое, начальник решится предать в руки неприятеля кратчайшее и, можно сказать, единственное сообщение свое с своею главною армиею, для того только, чтобы поглядеть на крепость, вовсе в нём не нуждавшуюся ни для усиления своего гарнизона, ни для снабжения себя оружием; напротив, прибытие туда новых сил должно было уменьшить средства пропитания, получаемые ею из окрестностей?

Не взирая на то, весьма ясно видно, что наш главнокомандующий не только не постиг возможности этого вторжения, но и первые два предположения, более третьего с ним сходные по своему наступательному свойству, бросил в данную мне инструкцию так — par acquit de conscience, чтобы не совсем быть грешным пред алкораном немецкой методики. Главное внимание обращено было на преграждение Дверницкому обратного отступления за Вислу.

Вот для чего и помещен был один из полков моих в Желкевке и в Высоком, с повелением ему делать разъезды за Щербжечин и Франполь; вот для чего и помещен был корпус Крейца не в Люблине, а в Уржендове, ближе к пути отступления Дверницкого, о чём он не гадал и не думал.

Мне следовало бы выехать из Шеницы немедленно по получении инструкции. Уже товарищи мои, Граббе и граф Тиман, разъехались по местам, им назначенным. Первый, на второй день по приезде нашем, в первый пехотный корпус, где он был назначен начальником штаба; последний, на третий день, в отряд Гейсмара, бригадным командиром конно-егерских полков Тираспольского и Арзамасского. Некоторые лично до меня касавшиеся обстоятельства задержали меня и я, против воли, должен был остаться в Шенице до 16 числа.

Независимо от моего одиночества, главная квартира сама собою мне смертельно надоела! В течении службы моей, я никогда не служил при главных квартирах, но случалось мне быть присылаемым туда, или с известиями, или за приказаниями от князя Петра Ивановича Багратиона, бессменного начальника авангардов наших армий, во время воин наполеоновских, у коего я имел честь и счастье быть адъютантом пять лет сряду. Впоследствии, командуя сам отдельными частями, я был призываем в главные квартиры, для доставления сведений о неприятеле и получения секретных приказаний для внезапных на него нападений. Я помню главную квартиру Бенингсена, в 1806 и 1807 годах, в восточной Пруссии; я помню главную квартиру графа Каменского, в Турции; я помню главную квартиру Кутузова, в великий год войны отечественной; — не говорю уже о главных квартирах Шварценберга и императора Александра, в 1813 и 1814 годах. Какое многолюдство! Какая роскошь, какие веселости всякого рода! Это были подвижные столицы со всеми их очарованиями! Было где нашему брату, авангардному жителю, пристать и осушить платье, загрязненное на биваках, обмыть пахнувшие порохом усы в бокалах шампанского, натешиться разговорами и обменом остроумия в любезнейших обществах, напитаться свежими политическими новостями и отдохнуть от всечасного: Кто идет? Садись! и от беспрестанных расспросов: Где неприятель? Сколько? Пехота или конница? Есть ли пушки?.. и проч.

Но в этой войне, главная квартира напоминала колонию квакеров, или обитель трапистов. Конечно, я не мог жаловаться за себя; фельдмаршал удостоил меня отлично благосклонным приемом. Сверх того и начальник главного штаба, по приезде своем из Люблина, обошелся со мною, можно сказать, совершенно по дружески, за что я обоим им душевно благодарен; но справедливость не дозволяет умолчать, что как для меня, так и для других ничего не было утомительнее этой печальной, педантической, аккуратной в распределении времени главной квартиры, где видимо преобладала крайняя нерешительность. В ней всё наводило истинную тоску и грусть: пустота на улицах, нигде пяти человек вместе, кроме караула главнокомандующего, или так называемых деловых людей! Эти последние, то отправлявшиеся безмолвно в канцелярии, то отсюда к фельдмаршалу, представляли собою как бы процессию церковного причта, ходящего с запасными дарами к лежащему на смертном одре грешнику. Им не доставало только продолжительного колокольного звона и псалмопения: а квартира фельдмаршала, подобно святыне, не иначе была доступна для нас, как во время скудного и скучного его обеда. Всё это было хорошо для стяжания царства небесного, но не для покорения царства польского. Русской армии необходима блистательная, многолюдная, шумная, веселая, роскошная главная квартира, или скромная, но победная[35], подобная Суворовской. Если где нибудь можно извлечь какую нибудь пользу из веселых и любезных, но ни к какому делу не прикладных тунеядцев, то это в русских главных квартирах, откуда гром музыки и разливной хохот молодежи всюду распространяется; сколько я приметил, это всегда повторяется во всех корпусных, дивизионных и полковых штабах и рождает то расположение духа в войсках, которое есть залог успеха; разумеется только тогда, когда при веселости, возбуждающей бодрость в массах, мы видим в главной квартире и глубоко обдуманные предприятия и быстрое, неизменное исполнение единожды избранного намерения.

Независимо от уныния, подавлявшего нашу главную квартиру, нужно признаться, что наружность фельдмаршала много вредила её важности и блеску.

Безрассудно было бы требовать от начальника черт Аполлона, кудрей Антиноя, или стана Потемкина, Румянцева и Ермолова. Физическое сложение не во власти человека, да и к чему оно? Не гремели ли славою и хромые Агесилаи, и горбатые Люксембурги, и рыжие Лаудоны? Но можно, должно и во власти Дибича было озаботиться по крайней мере о некотором приличии в одежде и в осанке, о некоторой необходимой опрятности. Неужели помешали бы его важным занятиям несколько пригоршней воды, брошенной, на лице грязное, и несколько причесов головы сальной и всклокоченной? Он, как говорили приверженцы его, был выше этого мелочного дела; но имел ли он право так презирать все эти мелочи, когда сам великий Суворов тщательно наблюдал за чистотою одежды и белья, им носимых? Вообразите себе человека низенького, толстенького, с опухлою и воспаленною физиономиею, не бритого, не умытого, с рыжими, нечесаными волосами, падающими почти до плеч, как у маймиста, в запачканном сюртуке, без эполет. Всё это было приправлено какими-то застенчивыми и порывистыми ужимками, ухватками и приемами, означающими выскочку, обязанного своим повышением лишь слепой Фортуне; он ежеминутно озирался исподлобья и наискось, высматривая, не возбуждает ли он насмешливых улыбок или взглядов людей, его окружающих?

Таким я видел Дибича в Шениц Странность телодвижений, безобразие и неопрятность его простирались до того, что самое ласковое обхождение его, самая благосклонность его ко мне, разговоры, суждения, шутки, часто остроумные, приятные и веселые, не имели силы победить отвращения к нему присутствовавших. Я не знаю, что происходило в душе других при виде Дибича, но что касается до меня, я не преставал напрягать мысли мои, чтобы убедить себя в том, что под этою неблаговидною оболочкою скрываются превосходные таланты, и вместе с тем невольно был смущаем безотчетным инстинктом, говорящим мне, что я сам себя обманываю, что Дибич не на своем месте и что мы с ним ничего славного не предпримем и не сделаем. Сверх того жестоко терпела во мне и гордость россиянина, когда приходили к нему обедать, находившиеся при его особе, комиссары дружественных с Россиею дворов Австрийского и Прусского[36]. Стыд выступал огненными вспышками на грустном лице моем и я невольно переносился мыслями в прошедшее.

Я вспоминал Бенингсена, длинного и возвышавшегося над полками как знамя, холодного как статуя командора в Дон Жуане, но ласкового без короткости, благородного в речах и в положениях тела, вопреки огромного своего роста; одаренного тою степенностью, которая приобретается через долговременное начальствование, и словом, по обращению с подчиненными, истинного вождя вождей сильной армии. Я вспоминал умного, злого, вулканического Каменского, вполне понимавшего великолепное подножие, на которое, он был возведен судьбою тридцати-двух лет от роду. Я вспоминал нашего Ахилла наполеоновских войн, моего Багратиона, его горделивую поступь, его орлиный взор, его геройскую осанку, его магическое господствование над умами людей, превышающих его в учености, и наконец его редкий дар сохранять, в самых дружеских сношениях с ними, преимущество первенствующего лица, без оскорбления ни чьей гордости, ни чьего самолюбия.

Я вспоминал скромного, важного, величественного Барклая, как будто привыкшего с самых пелен начальствовать и повелевать, тогда как за пять лет до достижения им звания главнокомандующего, я сам видел его генерал-майором, вытягивавшимся пред Багратионом, дававшим ему приказания. Я уже не говорю о Кутузове; пятидесятилетняя репутация этого умного, тонкого, просвещенного и любезнейшего собеседника блистательнейших европейских дворов и обществ, полномочное посольство при Екатерине и