Шедлище и Райовец описывал дугу, тогда как Крейц мог идти хордой. Дорога, по коей шел Хржановский пролегала болотами, лесами и плотинами, а Крейцу предстояло следовать по дороге гладкой и открытой. Муравьев[41] советовал предпринять это движение, но его не послушали. С своей стороны Хржановский тотчас понял опасность, которой подвергался, и, узнав о поражении Дверницкого, с неимоверной быстротой направился на Красностав; перейдя здесь реку, он сжег мост. Между тем Крейц воротился в Люблин и занялся составлением реляции, превосходящей всякое вероятие. О сражении под Любартовым, отстоявшем от меня во ста верстах, я ничего не знал; и в то время я находился в Блонках, верстах в 10-ти от дороги, по коей должен был следовать Хржановский. Если бы корпусный командир заблагорассудил предупредить меня о дальнейшем движении Хржановского, я мог бы легко преградить ему дорогу около Руколона, Краслыгина, Сургова, Заставы, где, изломав мосты и плотины, я бы его надолго задержал. Но обо мне забыли, и я был извещен о деле под Любартовым и о направлении неприятеля лишь за час пред рассветом 29 апреля. Я тотчас устремился к Избице, но неприятель, двигавшийся всю ночь, прошел уже это местечко и направлялся быстро к Старому Замостью. Я здесь соединился с графом Толстым, командовавшим авангардом нашего корпуса. Здесь сошлись четыре генерала: граф Толстой, Анреп, Шиллинг и я; так как я был старший, то граф Толстой подъехал ко мне с рапортом, но я сказал ему: «ваше дело слишком хорошо начато, чтобы я похитил у вас и начальство и успех: продолжайте, я же стану помогать вам». Если бы Замостье находилось не в 12-ти, а в 30-ти верстах, то вероятно весь неприятельский корпус, крайне утомленный, побросал бы оружие. Но Замостье было близко, и он остановился, хотя с большою потерею. Все мы разошлись, а мне вновь приказано было наблюдать за Замостьем. Тем кончился нахальный, можно сказать, поход Хржановского от Седлеца к Замостью посреди нашей армии. И здесь хотели обвинить меня и графа Толстого в том, что Хржановскому удалось спастись. К этому нужно прибавить, что за сутки до получения мною известия о появлении Хржановского в Коцке, Крейц без всякой надобности отобрал у меня финляндский драгунский полк, который потому не мог быть, ни со мною под Старым Замостьем, ни с Крейцом в Любартове. Спустя несколько дней, он отобрал у меня еще два полка казачьих и оставил меня с одним полком Киреева, в коем было не более трехсот человек.
Я не жалуюсь на Крейца[42], человека доброго, но малодушного, как в отношении своих врагов, так и в отношении своих приятелей. Он был всегда со мною хорош, и впоследствии остался таковым же, но у него был начальник штаба, барон Деллингсгаузен, зародыш Макка будущих российских войн, имевший на него неограниченное влияние. Деллингсгаузен стал делать неудовольствия Муравьеву, Пашкову, Анрепу, графу Толстому и мне; Крейц же всё молчал, как мокрая курица и извинял его в письмах своих ко мне; короче, Крейц был у него как б… на содержании. Всё, мною здесь сказанное, основано на письменных официальных документах; сам великий Деллингсгаузен не имеет документов достаточно сильных, чтобы опровергнуть те, которые у меня за подписью Крейца и за его собственною подписью.
Не могу понять почему, после остроленской победы, которую можно назвать первым кризисом в нашу пользу, вдруг оказалось столь необходимым присутствие в главной армии корпуса Крейца, коему приказано было, не ожидая смены своей Ридигером, оставить люблинское воеводство и спешить на соединение с армией? Ридигер же, который должен был сменить его, едва перешел еще границу в Устилуге и не прежде мог двинуться к Люблину, как по прибытии Кайсарова, который должен был заступить его место и иметь предметом охранение Волыни. Между тем около Замостья находился корпус Хржановского, в 80-ти верстах за Вислою корпус Дзеконского, коего передовые посты доходили до Курова и до Белжады; войсками его корпуса были сильно заняты Казимирж, Пулава и Голомб, где были мост и предмостное укрепление. Подобное повеление Крейцу могло быть объявлено ему до остроленского дела, когда готовы были всем жертвовать для усиления нашего главного корпуса, ожидавшего встречи с главными неприятельскими силами. Казалось, благоприятный исход дела должен был неминуемо изменить все обстоятельства, по крайней мере относительно поспешного выступления Крейца из Люблина до смены его Ридигером, который с своей стороны не щадил ни убеждений, ни просьб, чтобы склонить Крейца не уставлять берегов Вислы и Вепржа до своего появления в окрестностях Люблина. Если Дибич уже решился не оставлять корпуса Ридигера, состоявшего из 9000 человек при 48 орудиях, для защиты Волыни и удержания этого края от неминуемого восстания, то следовало бы ему по крайней мере присоединить его к главным силам своим, а не давать ему направления частью на Люблин, частью на Сточек и даже за Вислу, для рассеяния вновь формировавшихся неприятельских войск; эти войска, которые не могли быть сильными, должны были сами по себе рассеяться при одном известии о поражении главной польской армии, и для этой важной цели нам следовало напрягать все умственные и вещественные усилия наши. Крейц выступил 19 мая из люблинского воеводства, на защиту которого им была оставлена лишь 2-я конно-егерская дивизия, состоявшая из 1600 человек, не имевших ружей, с изнуренными лошадьми, хоперский казачий полк, Киреева полк в 300 человек, всего 2100 коней. Им надлежало наблюдать за Неприятелем на протяжении от Красностава до Завихвоста, отсюда до Бобровников, и отсюда до Коцка; кроме того надо было занять центральный пункт Люблин достаточным числом войск. Из города были вывезены Крейцом на подводах весь хлеб и овес; больных же, которых следовало перевезти в числе 1200 человек, оставили в госпиталях города, где кроме того брошено было на произвол судьбы много пороху, зарядов и оружия! Даже 48-му егерскому полку, выступившему в Россию для укомплектования себя людьми, которому ничего бы не стоило оставаться в Люблине хотя несколько лишних суток, приказано было Крейцом, невзирая на все просьбы Пашкова, остававшегося начальником в воеводстве и в городе, поспешнее выступать. Жители не помнили себя от радости и явно говорили, что на днях в город вступит польский корпус, который неминуемо возьмет в плен всех русских. Это было весьма правдоподобно.
В это время, то есть 20 мая, Ридигер, под начальство, которого я поступил уже 8 дней, дал мне из Комарова следующее повеление: «оставить Киреева полк для наблюдения за Замостьем, спешить самому в Люблин и принять под свое главное начальство все войска воеводства». Я прибыл 24-го в Люблин, где узнал о победе под Остроленкою и о прибытии нашей главной армии к Пултуску. Поляки, почитая меня жестокосердым, трепетали при имени моем. Я, подобно знаменитому нашему Алексею Петровичу Ермолову, с намерением рассеивал эти слухи, чтобы не быть вынужденным часто карать непокорных. Я находился некоторое время в крайней опасности, от которой избавился лишь видимым милосердием божиим. Как было не воспользоваться Дзеконскому отдалением моим от главной армии, находившейся за Наревом, отдалением от Ридигера и наконец выступлением Крейца, которого он мог значительно удержать и не допустить до Пултуска? Кроме того, пользуясь малочисленностью моего отряда, он мог без больших усилий захватить 1200 больных, много пороху, зарядов и несколько сот ружей, в коих мы сильно нуждались; но и кроме того для него было всего важнее овладение Люблином, где он мог легко соединиться с Хржановским, который с своей стороны не замедлил бы прибыть туда, следуя через Красностав и Пяски. Сосредоточение сил неприятельских могло быть для нас тем более гибельным, что в то же время Скржинецкий готовился со всею армиею выступить из под Праги в Люблину. Движение это, предпринятое им лишь неделю спустя, не имело успеха только потому, что Ридигер находился в то время уже в Люблине. Зная мою слабость, он прислал во мне отряд генерала Плохова и вскоре сам сюда явился. Зная меня и Плохова со времени войны в Финляндии, Ридигер питал к нам большую дружбу и постоянно оказывал большое доверие. Мне было поручено начальство над 20 эскадронами кавалерии и казачьим полком при нескольких орудиях. Известясь о движении Свржинецкого, Ридигер быстрым движением за Вепрж успел поразить часть его армии под Лисобиками или Будзиском. В этом сражении, где Ридигер с 6-ю тысячами человек одержал блистательную победу над 20 000 польских войск, я, командуя авангардом, состоявшим из конно-егерской дивизии Пашкова и 2-х егерских полков 19-го и 20-го при 6-ти орудиях, выдерживал в продолжении 3-х часов напор неприятеля, значительно превосходившего меня числом. (Здесь сражалась противу меня польская гвардия.) Появление Ридигера, лично атаковавшего неприятеля за лесом, решило судьбу сражения. Благодаря Бога, я опрокинул неприятеля и соединился с Ридигером, который, слыша сильный с моей стороны огонь, весьма опасался за меня. После сражения он меня при всём корпусе благодарил. В этом деле Плоховым взяты были много офицеров и рядовых, обоз с артиллерийскими зарядами и ящик с казной, где найдено было до 5000 рублей. Возвратясь в Люблин и узнав о выступлении из Замостья Хржановского, Ридигер прогнал его за Вислу. Он поручил мне преследование неприятеля с 29-ю эскадронами, при которых находились генералы: Квитницкий, Ольшевский, Плохов, граф Тиман; он сам возвратился в Люблин. Неприятель бежал так быстро, что я не мог его догнать. Этим вполне блестящим и мало известным подвигом Ридигеру удалось отстоять Люблинское воеводство: это — единственная классическая операция в продолжении всей войны, которая достойна изучения, и Жомини не может не быть в восторге, узнав какую деятельность и энергию выказал здесь Ридигер. В Люблине Ридигер праздновал свои успехи; за обедом, за которым было до 60 человек (я был в отсутствии), он между прочим сказал: «когда я в Лисобиках услыхал ужасный огонь со стороны авангарда, трехчасным жестоким боем успевшего удержать стремление главных неприятельских сил, я, признаюсь, подумал, что если Давыдова собьют, мне будет плохо, но Давыдов блистательно опрокинул неприятеля». Я во время преследования сделал две ошибки, за которые, знаю, он весьма сердился. Когда я прибыл из авангарда и признался в них с первых слов, Ридигер, вместо того, чтобы по крайней мере сделать мне за то замечание, стал себя обвинять и уверять меня, что если я не сделал того, что следовало, то этому причиною он сам, с чем я однако никак согласиться не мог. Я никогда ни с одним начальником не был столь близок, как с Ридигером, который был обыкновенно не только мягок