В итоге его с большим трудом взорвали, при этом многие подрывники покалечились. Ох, и вопли тогда стояли в деревне! За версту было слышно, как безбожники церковь ругают. Старушки же втихомолку осеняли себя крестным знамением, говорили, что это наказание Господне.
Увидев икону, старик перекрестился и совсем по-детски заплакал. «Она, я ее помню», — сказал, поклонился и ушел.
Дом
Почти все лето я расчищала старый дедовский дом послевоенной постройки. Душа моя трепетала, когда я прикасалась к стенам: дом так много видел… А ведь построили его в считанные дни.
Дед пришел с войны, голый как сокол, усталый, изможденный. Единственное, что у него было, это топор, подарок кузнеца. Дед начал с нуля.
Господи, ну какой же этот дом! Подвал полукругом выложен, булыжник к булыжнику, хоть в кино снимай.
А вот в комнатах наверху давно командовал ветер, он же и проломил крышу. Когда сняли, ахнули: каждый лист — и не поймешь, из чего именно сделанный, — аккуратно просмолен. А гвозди? Я никогда не видела подобных. Бревна — и ведь в большинстве своем еще пригодные — прочно законопачены мхом. Веранду пришлось убрать, прогнила. Надо бы с другой стороны сделать пристройку, но пока перекрывали крышу уродливым «металлопрофилем», закончились деньги, а следовало бы еще поставить новые двери, окна. Мечтали обшить домик каким-нибудь сайдингом, чтоб дольше хранился. Вроде и не очень нужен, но пусть, пусть будет, что-то в нем есть такое, что непременно нужно сберечь.
В кладовке нашли мельничные жернова, маслобойку и ткацкий станок. Сколько же им лет?
А как рады были этому дому мои родные… Мне не понять, ведь всего-то четыре комнаты.
Все село с интересом следило, что получится из моей работы. Старожилы несли воспоминания, как драгоценности. Я узнала, где в войну был тайник, а где лучше посадить орех. А еще я узнала, что колодец у нас выкопан в девятнадцатом веке и надо бы его почистить. Глубина? «Десять с половиной метров, а на дне каменная плита, это знает все село. Он святым человеком освящен, поэтому в нем никто не утопится»… Но у меня уже не было, ни сил, ни желания продолжать работу.
Я легла на траву и долго лежала. И внезапно мой девяносточетырехлетний родственник, который последние пять лет дальше своей комнаты не ходил, встал и, опираясь на две палки, доковылял до меня. С присущей ему когда-то иронией он сказал: «Это хорошо ты придумала дом поднимать. Очень хорошо. Пусть Бог тебе помогает. Вот только гвоздей тебе негде взять крепких, мы ведь эти из танка делали».
Я посмотрела на него, и печаль сразу как рукой сняло. Надо продолжать…
Медвежатник
Иван — охотник от Бога. За свою биографию завалил девяносто шесть медведей, причем на некоторых охотился в одиночку. Таких, как он, больше нет в нашей области, а может, и во всей России.
Он отменно читает следы птиц и зверья, обитающего в тайге, знает также законы леса, которые свято чтят представители северных народностей — ханты и манси. И, конечно, каждый раз собираясь на охоту, верит в удачу. Без этого никак. Ружье у него тоже особое, фартовое, как он сам говорит. На вид обычная двустволка, а на ней тоненьким шрифтом нацарапано стихотворение Никитина «Утро». Это, говорит охотник, и придает бодрости в моменты отчаяния и холода.
И, хотя стихотворение написано без ошибок, с грамотой у Ивана с детства неладно. Так вышло, что он всего три класса закончил. Служба в армии не в счет, хотя поначалу Иван здорово на нее надеялся. А там, увидев, как стреляет таежник, сразу решили — парню надо дать развиться в полную силу, такие люди всегда нужны стране, а грамотно писать вовсе не обязательно, ученых нынче и так много. Так и вернулся Иван домой, из всех армейских наук освоив в полной мере только снайперскую. Дома устроился охотником в леспромхоз, женился и вскоре заработал репутацию самого удачливого и смелого представителя своей профессии.
Говорит Иван мало, в основном за него рассказывают жена и старшая дочь — обе Надежды:
— Вы с папой, пожалуйста, попроще будьте. Он ведь охотник до мозга костей. А они вам мало чего могут рассказать. Говорят много обычно те, кто с людьми каждый день общается, со словами правильно обращаться умеет, а папа месяцами пропадает в тайге, там даже радио нету. Он никаких новостей не знает, абсолютно ничего. Мы ему газеты с собой время от времени даем, но он редко их читает. Иногда вообще не знает, что в стране происходит.
К ружью Ивана приучил родной отец. Так вышло, что в расцвете сил тот заболел неизлечимой болезнью, и каждый прожитый день считал на вес золота. А потому умирающий решил во что бы то ни стало всех своих четырех сыновей научить охотничьему ремеслу, чтобы, значит, с голоду без него не пропали. Ивану было шесть, когда он впервые поднял тяжелое ружье; с тех пор с ним не расстается. И наверное, не зря. Ружье по мере взросления становилось все легче, а вместе с этим приходил и опыт, и знание леса.
Первая серьезная добыча — глухарь. Охотник рассказывает об этом случае с придыханием, как будто дело было вчера:
— Мне тогда было семь с лишним. Иду, гляжу на кедрач, на самые маковки, а снег накануне выпал, но мелкий, несерьезный такой. И вдруг, прям передо мной глухарь вот такенный, — показывает на кухонный стол, — на ветке туда-сюда, туда-сюда раскачивается, аж ветка-то прогибается под его тяжестью. Во, птица-то какая! Сейчас таких нету, все мелкие пошли, шустрые. Я прицелился, он — ноль внимания, раскачивается дальше туда-сюда, туда-сюда. Выстрелил. В шею попал. Глухарь неуверенно взлетел, сделал круг и упал на землю, недалеко от меня. Потом вскоре я еще двух положил. Радости было — полные штаны. А дома как уважать стали. От старших братьев я после этого дня даже щелбаны перестал получать. Во, привилегии какие! Тяжело было таскать глухарей по первости. Я сам-то был ростом чуть повыше рослого глухаря. Зато сколько радости потом каждый раз было в доме. Глухари, они ведь жирные, вкуснющие! А нас такую ораву — попробуй прокорми. Удивляли куропатки. Еще лет пятнадцать назад они были ленивые, не пуганные, сидят на ветке аккуратненько как куры на насесте, подойдешь совсем близко, выстрелишь, одна упадет, а другие редкий раз реагируют… Это мне запомнилось на всю жизнь.
— Вы всегда с собой в лес берете ружье?
— Нет, конечно. Можно ведь просто силки ставить, это тоже охота. На зайца или лису там. Правило здесь должно быть одно — надо убивать ровно столько, сколько тебе и твоей семье нужно. И не больше. А охота ради развлеченья или отдыха — это, извиняйте, господа хорошие, не по мне. За это, как говорят местные ханты, боги наказывают. Но я православный, а тоже их в этом поддерживаю. Вот поэтому я сейчас и на медведя больше не хожу. Шкура мне ни к чему — вон в предбаннике висит, и ту не сегодня-завтра моль побьет, а мясо можно и в магазине купить, сейчас его хоть отбавляй. Медведи, говорят, сейчас болеют, чем попало, экология, сами понимаете, какая. Куда это годится?
Пвисает долгая пауза. Я смотрю на богатырские руки Ивана и думаю, что с такой силой, какая наверняка заключена в них, никакой зверь не страшен и ружье не всегда можно с собой брать.
— Ты бы про Белую гору гостье рассказал, — толкает охотника в бок жена.
— А чего тут рассказывать, — вздыхает Иван, — Белая гора — это запрет. Это крест. Все! Ни-ни. Там раньше, как я понимаю, ханты жертвы приносили. Считается, что на ней все животные неприкосновенны. По местному поверью, на ней разные духи превращаются в животных, а потому убивать их, понятное дело, нельзя. Я раньше, по молодости, во всю эту чепуху не верил. Ну, мало ли что наплетут. Сказки-то многие нынче мастера сказывать. А тут напарник мой — Витька, взял да и завалил на Белой горе лося. Дело-то обычное, кажнодневное, так сказать. Так у него после этого кругом по жизни нелады пошли. Старший сын через неделю застрелился, ни с того, ни с сего, жена ногу кипятком обожгла, а потом того… стала у нее крыша ехать. Сейчас на инвалидности сидит. Дочь уехала в Ростов к тетке и пропала где-то в дороге. Первые пять лет ее шибко искали. К бабкам обращались, на телевидение центральное в передачу, которая людей ищет. Красавица редкая была — Аленка, коса у нее в руку толщиной… ан нет ее, как воду канула. Вот и не верь после этого хантыйским сказкам-то… А я бы всю нашу окрестность превратил в Белую гору, пусть зверье живет вольготно, ну, разве бы мелкую дичь разрешил брать. Бог же не для забавы их создал. Или я чего-то не понимаю?
Иван замолкает ненадолго, а потом, тяжело вздохнув, продолжает:
— После войны развелось в нашей тайге много медведей. Ох, много! Видать, пришли со средней полосы России, там же бои были. Ну и они, значит, чтобы от войны подальше-то. И жестокие такие, кровожадные, не в пример нашим, таежным. Вред они хозяйству приносили непоправимый. Сначала стали колхозных коров, коней таскать, а потом и до деревенских собак, которые на цепях-то сидят, добрались. Ружья тогда не у всех были. Нищета. Бывает, услышит в доме хозяйка, как пес скулит, выглянет, а там косолапый его приходует. Ну и что она, баба, сделает? Закроется на засов покрепче, да и с ребятишками ревет, Тузика своего оплакивает. Страдали от медведей и люди. Сильно страдали. Одному охотнику, например, медведь ногу откусил, а нашему соседу — Митьке, — лицо до самых костей расцарапал; еще одному мужику, и вовсе голову когтями пробил, он лет десять после этого еще жил, но уже как бы это сказать, не в своем уме. И это только у нас. А вообще медведь тогда свирепствовал по всему Северу, кого хошь спросите. Лютость свою показывал, мол, зачем его потревожили. С родных мест согнали. Тогда власти собрались и приняли такое решение: за каждую шкуру медведя выдавать охотнику премию в тридцать рублей, а также четыре талона. На сахар, муку, спички и мыло. Самое главное для жизни. А чего еще, спрашивается, деревенскому человеку надобно? Тут-то и началась настоящая охота на косолапых. Ходили компаниями по четыре-пять человек, собак специально натравливали. Тогда в наших краях Потапычу туго пришлось. Да и голодные все были. Еду хорошую, почитай, только во сне-то и видали. Я всю молодость мечтал о таком бутерброде: толстый кусок хлеба, значит, сверху полить растительным маслом, а потом сахаром присыпать. В двадцать семь, кажется, я только смог себе этот бутерброд позволить. Как сейчас помню то удовольствие.