Записки домового — страница 60 из 82

, или «частными царскими»; осмотрел обе с большим вниманием и указал евнуху на одну из них. Пезевенг-Бег натер ее жирными чернилами и приложил к грамоте; потом, очистив камень и обмыв обе печати розовою водою, благоговейно представил их обратно своему повелителю, и тот снова осмотрел ту и другую с таким же вниманием. Удостоверившись, что они не подменены во время операции, хан спрятал их за пазуху. Девлет-Гирей всегда соблюдал строго эти предосторожности. Восточные не подписывают своего имени под бумагами: оно вырезано у них на печати, которую каждый тщательно хранит при себе, и приложение ее к документу равносильно собственноручной подписи. Вверить кому-нибудь свою печать все равно что дать ему всеобщий бланк; лишиться ее посредством подмены или похищения значит лишиться своей подписи и некоторым образом личности. Чем важнее лицо и его подпись, тем необходимее подобная недоверчивость. Государи на Востоке официальную печать свою вручают верховным визирям в знак неограниченного их полномочия, но с малою, или «частною», они никогда не расстаются. Все несчастия того, к кому Девлет-Гирей отправлял свое письмо, произошли именно от несоблюдения этого коренного правила.

Когда печать обсохла и письмо было сложено и завернуто в парчу по всем правилам этикета, хан с этим замысловатым узелком в руке вышел из гарема в диванную залу, где крымские султаны, визири, беги и мирзы уже ожидали его светлого присутствия. Заняв привычное место на софе, он подал любимцу своему, Мурад-Бегу, знак подойти поближе и, объяснив тайну узелка, велел приготовиться к отъезду с приличною свитою мирз и бегов. Главная статья особенного наставления послу состояла в том, чтобы он, по испытанному усердию к пользам своего высокого благодетеля, старался содрать с его друга и союзника как можно более для хана и как можно менее для себя. Что касается до издержек на путешествие, то Девлет-Гирей, по своему ханскому великодушию, не хотел даже и входить в эти мелочные расчеты: в ознаменование своего отличного благоволения он позволял Мурад-Бегу, слывшему ужасным скупцом, нанять на свой собственный счет венецианское судно отсюда до Синопа и взять на себя все расходы по посольству с правом вознаградить себя за этот маленький ущерб своему карману, хоть вдесятеро и более, грабежом в земле неверных при первом набеге. Хан требовал от своего любимца только иметь неусыпное смотрение, чтобы пленница во все путешествие оставалась в полной уверенности, будто ее отвозят в Польшу, к батюшке, к королю, и чтобы все члены и слуги посольства говорили в Шемахе о Хосрев-Мирзе и о прочем по точному содержанию грамоты, которой копию главный евнух вручит послу вместе с мнимою королевною и ее прислугою. Все остальное предоставлялось сто благоразумному усмотрению.

Несчастный Мурад-Бег был поражен как громом этим отличным доказательством всемилостивейшей доверенности искусного крымского грабителя. С отчаянием в душе воскликнул он: «На мой глаз и на мою голову!» — и с бесчисленными анасыны! бабасыны! занялся мерами к исполнению столь лестного поручения. В двадцать дней все было готово. Панна Марианна пролила несколько слез, прощаясь с крымскими приятельницами, которые, со своей стороны, горько, горячо и долго плакали о том, что она их оставляет до прибытия папеньки в Багчисарай с многочисленною армиею молодых «серебряных гусаров». От Синопа до Шемахи посольство должно было следовать сухим путем. Высокую путешественницу, закутанную с ног до головы, несли в богатом тахтреване. Мурад принимал особенное попечение об ее удобствах, спокойствии и здоровье. Но если бы даже предусмотрительность хана и не поселила в ней животворной надежды на скорое соединение с родными, то уже самая необходимость явиться в Варшаве вполне прекрасною и очаровательною принцессою достаточна была для поддержания ее прелестей в надлежащем блеске и совершенной нежности. В самом деле, панна Марианна во всю дорогу соблюдала невероятные меры предосторожности к сохранению своей красоты, и когда вдруг ввели ее в Гюлистан, роскошный загородный дворец ширван-шаха, когда Мурад-Бег, с приличною речью, сдал ее в исправности, вместе с письмом, табаком и трубкою, новому обладателю, когда, наконец, по удалении всех мужчин евнухи церемониально сняли с нее покрывало, у Халеф-Падишаха закружилась голова и в глазах заиграли все огни радуги: он должен был сознаться в душе, что никогда еще Ширван и, следовательно, вся Азия, с тех пор, как они существуют, не видала такой белой, розовой, чудесной гурии. Он не мог говорить. Одни только машаллах и аферим вырывались из его разинутого рта, в который он поминутно клал палец удивления. В восторге своем он пожаловал на весь гарем новые платья, приказал удвоить содержание посольства, одарил всех его членов, Мурад-Бега осыпал своими щедротами и для его хана назначил к выдаче лошадей, материй и денежной ссуды гораздо более, нежели сколько сметливый хищник просил и ожидал. В первые трое суток главный евнух шемахинского гарема, Ахмак-Ага, человек известный по своей дальновидности, крепко опасался, что его мудрый падишах с ума сойдет от радости.

Новой гостье гарема отвели самое великолепное его отделение. Почести оказывали ей еще большие, чем в Багчисарае. Панна Марианна не постигала, что это значит и где она находится. Но Халеф-Падишах хотел доказать ей, что он дюнья-и билир — знает свет и умеет прилично обходиться с особами ее сана.

Между тем в Шемахе и ее окрестностях быстро распространилась молва, что крымский хан подарил гарему падишаха дочь короля всех франков, царевну неслыханной и невообразимой красоты. Многие утверждали, что ночью, когда она выходит в сад, чтобы подышать свежим воздухом, весь Гюлистан бывает освещен сиянием ее лица, как майским солнцем.

— Надо сказать по совести, — говорили шемахинцы, — что такого счастливого государя, как наш падишах, и такого благословенного государства, как Ширван, нет во всей поднебесной. Пусть же этот сожженный отец, шах Тахмасп, покажет у себя что-нибудь подобное!.. А с этою красавицею в своем гареме наше убежище мира может осквернять на славу гробницы всех дедов и прадедов его!.. может делать на них все, что его светлой душе угодно!..

С этим мнением своих подданных вполне был согласен и сам Халеф-Падишах. Он почитал себя славнейшим государем во всей Азии; один он мог показать в своем гареме дочь короля Франкистана, древо всех земных прелестей, торжественно пересаженное на мусульманскую землю, совершеннейшую жемчужину моря неверия, нанизанную во славу Аллаха и его пророка на нить радостей магометанского властелина… Он уже был страстно влюблен в нее.

Обладание такою девушкою казалось Халефу верхом чести и блаженства, но, как человек благородный, великодушный, он желал сперва заслужить ее любовь и, для собственного счастия, пользоваться только теми правами над нею, которые добровольно уступает сердце женщины, погруженное в очарование. Затруднение состояло только в том, как выразить царевне франков свои трогательные чувства. По-персидски она еще не знала, а кратковременное пребывание в багчисарайском гареме не могло ей сообщить глубоких сведений в анакреонтических тонкостях турецкого языка. Халеф-Падишах должен был прибегнуть к мимике. Он для почину позволил себе со своей дильбер, со своей «сердцепохитительницею» несколько безмолвных нежностей в ширванском вкусе, но они возбудили в ней страшное негодование: панна Марианна отразила их с таким великолепным достоинством, что азиатский падишах, вовсе непривычный к подобной гордости в женщине, был уничтожен стыдом за свое невежественное обращение со светлейшею королевою неверных. Халеф понял, что на первый случай, кроме почтительности, угождений и вздохов, ему не остается никакого другого пути к ее высокому сердцу, и решился следовать этим путем неуклонно, впредь до усмотрения.

Но это обстоятельство раскрыло глаза беспечной панне Марианне. Несмотря на ограниченность своих познаний в восточных языках, бедная девушка вскоре поняла из разговоров с раболепными прислужницами, что она подарена ширванскому падишаху и что татары завезли ее на край света, противоположный ее отечеству. Тогда слезы и отчаяние заступили место лучезарных мечт надежды. Но, видя ее бледною и печальною, Халеф поспешил усугубить свою нежную почтительность и тонкие внимания к несчастной «сердцепохитительнице». Печаль проходит так же скоро, как счастие. Во мраке своего горя панна Марианна начала примечать этого великодушного азиатца: он был молод, красив и особенно такой гржечный! (galant)… Его изысканная восточная вежливость очень понравилась молодой польке. Борода ширванского падишаха нисколько не пугала панны Марианны; отличнейшие кавалеры и почти все государи в Европе носили еще тогда это природное, хоть и совершенно бесполезное прибавление к мужскому лицу. Он даже казался ей прекрасно воспитанным, хоть и не говорил ни слова по-итальянски, на языке модном в тогдашнем образованном свете. Притом он был король: следовательно, панна Олеская не унижала себя, даря иногда этого человека ласковой улыбкою. Ей уже на роду было написано рано или поздно выйти замуж за какого-нибудь короля: за этого или за другого, конец концов, оно все равно, лишь бы он был король, а она царствовала!.. так уж скорей за этого, который молод, влюблен и мало знает женщин! из него можно все сделать!.. Все эти соображения и сверх того невозможность изменить судьбу свою мало-помалу примирили пленницу с ее настоящим положением. Чем больше знакомилась она с персидским языком, тем сильнее действовали на ее воображение рассказы о славе, геройстве, уме, деятельности и прекрасном сердце владетеля этой волшебной страны. Она душевно полюбила его. Но панна Марианна недаром была европейка: прежде чем осчастливить Халефа благосклонным приемом его сердца, она решилась пройти с ним полный курс западного кокетства, порядком помучить этого восточного тирана женщин и приучить его к повиновению. Его страстная любовь и, как казалось, беспредельная преданность обещали ей полный успех.