Записки экстремиста — страница 12 из 18

– Что?! Удовлетворить? Ты с ума сошел! – закричал я. Кожу на голове мне продрало морозом. – Да это же подсадные, кто требовал! Народ того вообще даже и не желает!

– Подсадные? – неверяще посмотрел на меня Рослый. – Да что ты, какие подсадные? Откуда они могли взяться? Кто это их мог подсадить?

«Ты!» – хотел крикнуть я. И не решился. Не было во мне полной, окончательной уверенности. Всегда, всю жизнь нужно мне было прямое свидетельство для уверенности и крепости в действиях, прямое доказательство. А такового у меня не имелось.

– Да нет, какие подсадные, – повторил Рослый. И снова посмотрел мне в глаза – долгим, тяжелым, полным печали взглядом. – Мы перед крутым поворотом, понимаешь? На таком повороте легко опрокинуться. Занесет – и вверх колесами. Ясно? Мы не имеем права допустить подобного. Народ требует смерти – мы должны подчиниться. Народ хочет жертвы. Ясно? Крови хочет. Ему разрядиться нужно. Что поделаешь, если Магистр подвернулся с этим своим побегом…

Я молчал. На меня снова нашло то оцепенение, что уже схватывало меня столбняком в прошлый раз, когда Рослый, сообщим о суде над Магистром, говорил о необходимости «опустить шлагбаум». Я понимал: все предрешено, и у меня, главное, нет способа изменить что-либо, нет сил!

И все же я одолел свой столбняк.

– Это ты хочешь крови, – сказал я, с трудом ворочая языком. – Это тебе нужна жертва. Тебе!

Рослый закричал – будто оборвал в себе разом некую привязь, что держала его в состоянии тяжелой, раздавливающей печали.

– Не мне! – закричал он. – Не мне! Ясно?! Всем нужна! И тебе тоже! – Изо рта у него белыми клочьями полетела слюна. – Большое дело только на крови крепко стоит! Кровь – как известь в кладке! Кровь виной связывает! А пуще вины нет ничего, такими нас Господь создал: без вины все из хомута норовим, а с виной и тройной воз – пушинка! Ясно?! Это вы, слюнтяи, ничего знать не хотели, видеть не желали, что происходит! Все на меня сейчас свалить хочешь? Не выйдет, не приму! Так вот выпало Магистру – нечего было драпать. А мог и ты подвернуться! Любой мог подвернуться! Любому могло выпасть! Выпало бы тебе – я бы сейчас с тобой здесь не разговаривал!

Он умолк так же внезапно, как и сорвался в крик. Вытер ладонью слюну с подбородка и губ и затем обтер ладонь об одежду.

– Я тебя вот зачем видеть хотел, – сказал он наконец снова тем же тихим, тяжелым и словно бы печальным голосом. – Кто-то ведь должен будет приговор в исполнение привести. И со стороны тут никого не позовешь. При чем тут со стороны кто-то? Кто-то близкий должен быть. Ну не жена, конечно. Но очень близкий.

Чего-чего, но подобного я не ожидал никак. Он предлагал взять на себя эту страшную обязанность мне!

И сразу все, о чем он говорил прежде и чему я ужасался, померкло перед этим его предложением, заслонилось им, не оставив в мире ничего другого.

– Ты сошел с ума… – слыша, как дрожит у меня голос и не в силах придать ему твердость, не сказал, а как-то прорычал я. – У тебя, видно, не все дома… Требуешь крови… и хочешь, чтобы убийцей стал я? А почему тогда чужими руками… почему не своими?

Рослый, казалось, ждал этих слов.

– Я на себя и без того взвалил столько, – тут же, едва дав мне умолкнуть, заговорил он, – сколько из вас никто не унес бы. Почему это я и дальше все на себя должен взваливать? Вы слюнтяйничали, я пахал, теперь давай впрягайся и ты, настала пора. Ясно?! Я же сказал, все на себя одного принимать не буду. А кроме тебя, ближе ему никого нет. Вы же – Вольтово братство! От руки, так сказать, брата… в этом свой смысл, весьма символический… да суть, в общем-то, вот в чем: ты и никто другой – выбора тут нет.

– Я отказываюсь, – стараясь придать голосу твердость и слыша, то он все же дрожит, сказал я. – Отказываюсь, понял?

– Да понял, понял, – сказал Рослый. – Нелегко согласиться, конечно. За то я тебя и люблю – за верность твою, за надежность. Но сейчас ты смешиваешь две верности. Верность личным привязанностям и верность Делу. Высшую и низшую. Ясно? А ведь ты философ, вспомни, должен уметь разделять понятия. Если верность Делу для тебя высшая, то обязан низшею поступиться. Если наоборот…

Он приостановился, я ждал, глядя на него, и он продолжил:

– Если наоборот, придется отдать под суд и тебя. Не в наказание, нет. Просто не вижу иного выхода. Или ты с нашим Делом, а значит, со мной. Или против меня, а значит, против Дела. А кто против Дела – тот враг. Ты на грани того, чтобы стать врагом Дела. Ясно?

Я слушал его и с ужасом ощущал, что в этой дикой его софистике все правда: власть была им захвачена, узурпирована, и пойди я против него – я оказывался врагом Дела; оказывался вне Дела, вытолкнут из него, и зачем она была мне нужна, такая жизнь?

– Обдумай как следует все, что я тебе тут говорил, – сказал Рослый. – Обдумай, обдумай. Времени у тебя – до завтрашнего дня. Воля народа уже ясна. Объявим ее нынче вечером по трансляции, а завтра в Главном зале приведем в исполнение. Ты не пугайся, никаких секир. Все просто, как в Америке. Вполне гуманно. Электрический стул. Высокое напряжение. Только замкнуть сеть рубильником.

Искушение ударить его было так велико, что от сдерживаемого желания у меня заломило в висках. Ну ударил бы я его, и что бы от того изменилось? Власть была им захвачена, узурпирована, и у меня оставался один путь, чтобы служить нашему делу и дальше…

В дверь комнаты постучали, и она приоткрылась. На пороге стоял один из тех малоизвестных мне людей, что сегодня во время суда, будто из воздуха возникая и в нем же исчезая, бдительно следили за поддержанием некоего, им лишь одним известного порядка.

– Что такое? – недовольно спросил Рослый.

Однако он подошел к человеку, перемолвился с ним несколькими словами, и человек исчез. Рослый плотно закрыл за ним дверь и подпер ее спиной.

– Мне, к сожалению, – сказал он, – пора уходить. Но, я думаю, тебе в принципе все понятно. И надеюсь, что Дело для тебя превыше всего. Ведь я знаю, что превыше всего. Вот за это я тебя, собственно, и люблю. Для меня самого – ничего в жизни, кроме нашего Дела. Через что б ни пройти, но довести его до конца!

Он много раз за нынешний наш разговор произносил это слово – «Дело», и всякий раз оно звучало у него так, словно он баюкал на руках младенца.

– До утра. Утром свяжусь с тобой! – распахнул Рослый передо мной дверь и, выпуская, приобнял на ходу, подзадержал.

6

Я шел по освещенной дневной штольне к себе в комнату, громко хрустя гравием, и у меня было одно желание: удавиться. Прийти к себе, запереться и удавиться.

Велик, однако, инстинкт жизни. Пойди-ка сломи его, как ни сильно твое желание уйти из нее. Найдя веревку и связав петлю, я накинул ее себе на шею, потянул вверх… но, как только дыхание перехватило, тут же судорожным движением распустил петлю…

Ночью, в постели, в кромешной, глухой тьме я рассказал Веточке обо всем. Не потому, что не мог сдержаться. Пожалуй бы смог. Но дело касалось ее судьбы в такой же степени, как и моей. Повседневные заботы нашей совместной жизни были у нас разные, а судьба – одна. И что бы ни произошло со мной, тотчас это с тою же силой непреложно отозвалось бы на ней.

Она плакала – какая женщина не даст слезам воли при подобных известиях? Она понуждала меня вновь и вновь, всю бессонную ночь, обладать ею – был ли то инстинкт жалости и сострадания или же только самосохранения? Впрочем, разумеется, это не важно. Я лег с нею в постель студенистой амебой с растекшейся волей, не годным ни на что, кроме как желать себе смерти, а поднялся крепким, уверенным в своих силах, собранным в кулак, готовым вынести все, что должно.

Дожидаться звонка Рослого я не стал, позвонил сам. Он еще спал, пробурчал сонным голосом, что я понадоблюсь ему позже, и собрался положить трубку, но я заставил его говорить со мной. «Это еще зачем?!» – вмиг проснувшись, спросил он, когда я сказал, что должен встретиться с Магистром. И однако ему пришлось уступить и дать разрешение на встречу; причем не через час, не через два, а сейчас, немедленно, как того хотел я.

Магистра содержали все так же в медблоке, и в камеру его была превращена та самая палата, в которой умер Декан. Он не лежал на кровати, не сидел на табурете – единственной мебели, оставшейся от всей обстановки палаты, – он стоял на четвереньках в углу, уткнувшись головой в сретенье стен и пола, и на звук открывшейся двери, что впустила меня, не шелохнулся.

Я сел на табурет, стоявший посередине комнаты, посидел какое-то время. Магистр все продолжал стоять без движения, не обращая внимания на то. что там у него за спиной, и я позвал:

– Э-эй!..

Будто рябь прошла по его телу. Дернулись ноги – и толстая белая кукла загипсованной ноги даже пристукнула о пол, – дернулся торчащий зад, дернулись плечи, руки, голова, и он медленно, переступив коленями, повернулся ко мне лицом, и – Боже! – что случилось с этим тусклым, мертвым, тоже словно бы загипсованным лицом, оно так и полыхнуло светом и счастьем!

– Фило-ософ! – протяжно сказал он. – Это ты!

Магистр заперехватывал руками по стене, чтобы подняться, закукленная нога мешала, и я вскочил, помог ему подняться, и, поднявшись, он крепко обхватил меня руками, прижался головой к моему плечу и затрясся в рыданиях.

– Фил-о-ософ! – говорил он скачущим голосом сквозь рыдания. – Фил-о-соф!.. Фил-о-соф…

Я молчал и только поддерживал его, чтобы ему было не слишком тяжело стоять на одной ноге.

Потом, длинно вздохнув, Магистр поднял голову, отстранился и, приступив на загипсованную ногу, шагнул к кровати и бухнулся на нее.

– Слушай, Философ, – сказал он, вытирая ладонями мокрое лицо и обшоркивая ладони об одежду, – это правда, да? Меня казнят?

Я кивнул.

Его снова затрясло. Но теперь рыдания продолжались не очень долго.

– Бред, – сказал он, вновь вытерев лицо. – Бред. Неужели так нужно? Рослый говорит, что так нужно. Ты тоже считаешь, что так нужно?