Может быть, кто-нибудь и наблюдал за нами с этих прожекторных вышек, лично ли, скрытый слепящим светом, отраженным от мощных зеркал, при помощи ли телекамер, точно так же невидимых для нас, – мы, ни на что не обращая внимания, выстраивались колоннами, разворачивали транспаранты – «Метро действует! Метро готово принять своих первых пассажиров!», – опускались по команде, в знак нашей негордыни, смирения и готовности к подчинению, на колено – проделывали все, что было намечено, и я лишь не произносил своей речи.
Мы повторили церемонию встречи раз десять, и наконец свет прожекторов начал блекнуть, небо высветилось, и стало ясно, что близок уже восход.
Никто с нами за все это время вступить в контакт не пытался.
Отгороженные забором, мы были лишены мало-мальской свободы в своих действиях. Забор навязывал нам тактику ожидания. Но ожидать далее было невозможно. Сколько люди могли еще выдержать пытку бездействием? Ведь нельзя же было считать действием бессмысленное, пустопорожнее повторение одних и тех же механических движений, которыми я принудил их заниматься. Ну, еще десять, еще пятнадцать минут… а потом?
Следовало искать контакт самим.
«Отдых!» – дал я команду.
И пошел к литым, бесстворчатым железным воротам в заборе.
Я не дошел до них метров десять, когда откуда-то сверху на меня обрушился многократно усиленный динамиком властный, тяжелый голос:
– К воротам не приближаться!
С мощностью этого динамика мой мегафон не шел ни в какое сравнение.
Я остановился. Если я и не ждал именно такого окрика, то все же к чему-то подобному был готов. И у меня уже была подготовлена первая фраза.
– Метростроители приветствуют вас! – сказал я в мегафон. – Мы поднялись к вам с важным и радостным сообщением…
Больше я не успел произнести ничего – голос из динамика прогремел вновь:
– Отойдите от ворот!
Я остался стоять на месте.
– Мы поднялись к вам… – начал я, но динамик снова перебил меня:
– Отойти от ворот, и никому не приближаться к забору! В случае нарушения запрета будут приняты экстренные меры!
Я потерялся. Я попятился невольно назад и так, пятясь, дошел до своих. Если б еще я видел отдающего команды, к нему можно было бы обратиться с подготовленным заявлением, но невозможно же обращаться к голосу из динамика!
И однако нужно было что-то делать. Я не видел, но чувствовал, что все сейчас смотрят на меня.
– Стремянку! – глянул я назад, и слово побежало по губам от человека к человеку, и спустя мгновение мне уже несли ее. Стремянка была раздвижная, высокая, верхняя ее площадка находилась на высоте чуть не трех метров, и ни в какую другую пору никто б не заставил меня влезть на нее. С моей-то старческой ловкостью! Но тут я вскарабкался по ступеням, будто обезьяна, и только когда стал выпрямляться на верхней площадке, у меня задрожали ноги.
– Сойти с лестницы! – загремел голос в динамике, и в тот же миг я увидел, кто говорил.
Воздух уже сделался совсем прозрачен, режущий свет прожекторов почти втянулся в их стеклянные круглые зрачки, и больше не мешал смотреть в их сторону.
За бетонным забором было, оказывается, уже целое столпотворение. Стояли шеренги солдат в полной выправке, с автоматами на животах; бегали суетливо какие-то люди в штатском; бронетранспортеры, пожарные машины, машины «Скорой помощи» и еще всякие другие выстроились рядами поодаль; держась на уважительном расстоянии от всей этой техники, теснились там-сям уже достаточно многочисленные группки любопытствующего народа, и виднелись головы в распахнутых окнах двух близлежащих домов. А голос, отдававший приказания, принадлежал человеку в корзине телескопической «ноги» одной из пожарных машин, осторожно поднятой на не слишком большую высоту, он держал микрофон у рта, а на крыше кабины были установлены динамики.
– Немедленно сойти с лестницы! – повторно прогремели динамики, но я уже знал: ничего подобного! Может быть, лучшего момента для нашего заявления уже не будет, и я должен сделать это сейчас. Именно сейчас, стоя на этой стремянке.
– Друзья! Сограждане! – произнес я в мегафон. Ноги у меня дрожали, меня так и болтало, и я боялся, что не смогу удержаться, упаду и смажу эффект от нашего обращения. Но все же я повторил, привлекая к себе внимание: – Друзья! Сограждане! Это мы! Это мы – те, потомки и наследники тех, кто ради вас, ради вашего счастья, защищая ваше человеческое достоинство, много лет назад спустились под землю!..
Еще я боялся, что меня будут прерывать, не давать мне говорить, заглушая динамиками, но меня не прерывали. Человек в корзине молчал и даже опустил руку с микрофоном, стоял и слушал.
– Сегодня мы говорим вам, – посмел я замедлить темп своей речи, – мы говорим вам: «Все готово! Пользуйтесь! Спуститесь под землю – и вы увидите подземный дворец…
Помеха пришла не из-за стены, она, будто столь огня, выросла тут, у меня под ногами – единым, заглушившим мои слова потрясенным воплем.
– …дворец, который готов принять вас и служить вам!» – докричал я с отчаянием, глянул вниз и обнаружил, что все с одинаково тупым, оглушенным выражением лиц смотрят куда-то на небо, в одну точку. «Солнце?» – подумалось мне. Но солнцем это никак не могло быть, рано ему еще было. Я перевел взгляд, куда смотрели все, и увидел.
Коридор фосфоресцирующего, люминесцентного света плыл в небе, а внутри него, вместе с ним плыло темное, округлое, длинное, похожее на гигантский пенал. Только сейчас, при светлом небе, этот люминесцентный свет был много слабее, чем тогда ночью, но зато пенал виден отчетливо и ясно. У него были словно бы окна, у этого пенала, и они поблескивали, будто и впрямь стеклянные.
– Смотри! Вон-вон! Еще один! Еще один! Вон там! – раздался новый истошный вопль, и все без малого пятьсот человек в одно мгновение устремили взгляд в другую сторону неба.
Наперерез первому люминесцентному коридору плыл, появившись из-за крыш домов, точно такой же второй. Они плыли совершенно бесшумно, невесомо, фантомно легко, как и полагалось бы свету, если б он вдруг обрел свойство корпускулироваться и замедлять свою бешено-сумасшедшую скорость распространения в пространстве, но что за темное, явно материально-земное ядро они несли в себе? И коль оно было таким тривиально земным, то как могло оно двигаться с этой невесомой легкостью?
Люминесцентные коридоры наплыли один на другой, мазнули друг друга своими чуть бахромчатыми закраинами и разошлись каждый в свою сторону.
– Что это?! Что это такое? – Стремянку трясли, и, чтоб не упасть, я инстинктивно выпустил мегафон из рук, замахал ими, удерживая равновесие, а голос, что спрашивал, был до того искорежен яростью, что я не сразу узнал голос сына.
– Прекрати! – крикнул я ему, но он не понял, о чем я, и с лицом, обращенным ко мне, снова потряс стремянку:
– Ты знаешь? Отвечай!
– Не сходи с ума! – закричал я, нащупывая ступеньку и укрепляя на ней ногу. – Не тряси!
– Дебилы! У, дебилы! – тряханул меня сын еще раз, поискал глазами вокруг, увидел кого-то из нашей ветеранской группы и бросился к нему.
– Что это? Почему вы не знаете? Что это может быть? – схватил он его за грудки.
Не знаю, кто сейчас мог погасить его бешенство, кроме меня. Я должен был спуститься на землю. Но я спустился лишь на две, на три ступени.
Разминувшиеся люминесцентные коридоры еще не успели исчезнуть из поля зрения, а из-за крыш появился еще один, и был он совсем близко, и двигался прямо на нас, на здание станции.
Однако он не доплыл до нас. Он вдруг остановился в небе, завис и так же бесшумно, так же фантомно невесомо, как двигался до того, стал опускаться. Все ниже, все ниже – на незанятую ни машинами, ни людьми, не замеченную мной прежде обширную площадку между четырьмя мачтами, словно бы выстланную металлическим листом – так она блестела, и, когда коснулся ее, разом исчез, оставив от себя лишь темное, округлое, длинное, похожее на пенал, в котором действительно были окна. И еще двери, несколько дверей, пять или шесть. Они распахнулись – и из них стали выходить люди…
Что же, сын снова мог спрашивать меня, что это такое. Теперь я знал.
– Вы помните, помните! – опять ворвался в мое сознание голос врача, но нет, я не хотел больше оказываться в том ужасе, хватит с меня, довольно, достаточно… И однако противиться этому голосу я не мог, я был бессилен перед ним, и вновь скользнул по нему туда… Вот только там не было уже ничего, там был один голый мрак, глухая тем – полная беспамятность, из которой нечего было доставать.
И лишь словно бы в яркой мгновенной вспышке я увидел себя стоящим на четвереньках у бетонного забора с навесом из колючей проволоки, в сретенье его стен, как стоял тогда в утро перед казнью Магистр в палате медблока, превращенной в камеру: я толкаю себе в рот какую-то выдранную с корнями траву, давлюсь – и толкаю, и жую, у меня обильно течет слюна, сок у травы горький, на зубах хрустит земля с корней, меня тошнит, но я запихиваю жвачку обратно в рот, снова жую и утробно, животно, дико мычу.
– Вы чувствуете облегчение и удовлетворение. Вас больше не мучает, что вы ничего не помните, вы испытываете глубокое и сильное удовлетворение… – услышал я голос доктора и вынырнул в явь, открыл глаза и увидел небо с быстро бегущими облаками, так же мотало верхушки деревьев под ветром, но только теперь память моя доверху, под завязку была полна знанием; подсознание отдало ей все, что хранило.
О, лучше б оно не хранило в себе ничего! Лучше б все стерлось из него невосстановимо, навечно, чтобы мне никогда не знать того, что произошло. Я чувствовал себя раздавленным, расплющенным, будто каток проехал по мне… Зачем я остался жив, такой расплющенный, уж если проехал, так раздавил бы насмерть.
– Конечно, вам тяжело от ваших воспоминаний, иначе и быть не могло. Но вы испытываете вместе с тем настоящее облегчение, что теперь не беспамятны, и это в вас сильнее всего. Это в вас сильнее всего! – внушая, наклонился надо мной, заглядывая в глаза с улыбкой доброты и ободрения, доктор.