Записки экстремиста — страница 8 из 18

Продовольствие, которым мы запасались, уходя под землю, как ни надолго нам удалось растянуть его, давным-давно кончилось, мы уже порядочное время были на полном самообеспечении, и чем дальше, тем больше оттягивало на себя наше продовольственное производство сил и людских ресурсов. Коровы, которых мы спустили с собой под землю, дали вполне здоровее потомство, и это потомство дало свое потомство, но удои год от году делались все меньше, все меньше – никакая вентиляция не могла заменить свежего земного воздуха, никакое электричество – солнечного света. Пришлось увеличивать поголовье, а увеличив его, пришлось увеличивать производство кормов, а увеличить производство кормов – это значило увеличить число теплиц, в которых на гидропонике мы выращивали все, от пшеницы и вики до огурцов с редисом, но, увеличив число теплиц, нам пришлось расширять и наше химическое производство, которое различными перегонками, выпарками и прочими способами готовило для гидропоники питательные растворы. Вышел в итоге еще один замкнутый круг, и чем шире он становился, тем у́же уже оказывался на деле, тесня нам дыхание, будто железный ошейник на горле.

Продуктов год от году требовалось все больше и больше. Нас теперь было не две тысячи, как в начале, а почти три. Людей в возрасте спустилось под землю не очень много, в основном такие, как мы с Веточкой, и, как ни велика оказалась детская смертность, население нашего подземного города все же неуклонно росло.

И если б они были просто лишни ртами. Но ведь их нужно было растить. Нянчить, ухаживать за ними, пока маленькие, присматривать, когда подрастут, и учить, развивать физически – то есть заводить детские сады и школы, оборудовать гимнастические залы, строить бассейны… Никто из нас там, на земле, и не догадывался, что это такое – растить детей, какой это труд, какие это вложения, какой расход. Даже и Волхв. С чего ему было догадаться, если он никогда не имел детей. А между тем одних только школьных учителей приходилось нам содержать десятков пять. Ведь не могли же мы допустить, чтобы наши дети, когда строительство будет закончено, выйдя наверх, на землю, оказались ни на что не годными недоумками и невеждами. Нет, они должны были войти в земное общество как равные и чувствовать себя в нем абсолютно полноценными его членами!..

В палату вошел врач. Окинул нас всех быстрым взглядом, попросил жестом Волхва и Рослого освободить место около кровати, завернул угол одеяла, открыв Декану грудь, послушал его стетоскопом, подсовывая мембрану под спину, и вытащил пластмассовые оконечности трубок из ушей бессильно-раздраженным рывком.

– Я ничего не могу сделать! – сказал он. – И даже попробовать не могу. Глубочайший отек, конечно… но ведь у меня вообще… какое у меня здесь оборудование… я так, вместо мебели здесь!

– Прекратите! – резко сказал Рослый. – Не можете – и не надо. Вас никто ни в чем не винит, можете быть уверены!

С полчаса спустя, как и было обещано врачом, Декан пришел в сознание. Он все вздрагивал, дергал в конвульсии руками и ногами, а тут на него вдруг сошло успокоение, лицо разгладилось, прояснилось, дыхание стало чаще, ровнее, и еще немного погодя веки затрепетали и медленно, с трудом отрываясь друг от друга, раскрылись. Мы, сгрудясь, стояли над кроватью. Какое-то мгновение Декан смотрел на нас неподвижным тяжелым взглядом, так что не понять было – осмыслен ли этот его взгляд, действительно ли он пришел в себя, потом голова на подушке повернулась влево, вправо, и вслед этому движению дрогнули в орбитах и глаза, губы приоткрылись, и он произнес, сильно и трубно, несколько звуков.

Что он произнес? «Ам-гам-гам-а», – услышал я. И никто не понял его, и по боли, что рябью прошла по его неподвижным зрачкам, ясно стало, что он догадался об этом. «Ам-гам-гам-а», – снова произнес он, пытаясь обвести нас всех взглядом, и снова никто не понял его.

– Вот, милый, все хорошо, тебе уже лучше, – сказал Волхв.

– Ага, ага, уже лучше! Согласно подхватил Рослый.

Декан вновь приоткрыл рот в мучительной попытке выговорить, сообщить нам что-то, но сил ему уже не хватило, губы его сомкнулись, и мгновение спустя сомкнулись веки.

Минуты полторы был он в сознании, не больше. И только когда последняя, предсмертная судорога пробежала по его телу, расслабляя сутавы и распуская мышцы, отрывая живую душу от плоти, только тут до меня дошло, что он хотел сказать. «Умираю», – вот что он нам говорил, вот то, чем хотел поделиться с нами, тщился сделать это, дабы мы знали, были с ним вместе, а мы не смогли облегчить его отлетающую душу своим пониманием. «Ам-гам-гам-а» – «У-ми-ра-ю» – те же четыре слога…

По часам, что давали нам отсчет времени в нашей подземной тьме, было раннее утро, когда он умер. Вечером, после окончания рабочей смены, мы его хоронили.

За прошедшие годы у нас выработался свой ритуал похорон. Прощание мы устраивали обычно в Главном, самом большом зале пещеры, который мог вместить все наше подземное население и где вообще проходили все общие сходки. Жилые штольни были пробиты поблизости от него, а кладбище находилось в одном из дальних залов пещеры, идти туда приходилось по узким извилистым переходам, и на кладбище после прощания отправлялись, как правило, только самые близкие люди.

На митинге в Главном зале я не выступал. Волхв просил меня сказать хоть что-нибудь, но будто кол стоял у меня в горле – и я ничего не мог говорить. И всю долгую дорогу до кладбища, то неся носилки с завернутым в покрывало телом Декана, то освещая фонарем путь впереди, то следуя за носилками в отдыхающей паре, так я и шел с пережатым горлом. «Инженера нет, сейчас вот Декан, и сколько уже там… а нам еще так долго идти, столько еще впереди…» – все звучали в ушах, никак не могли уйти из меня слова Магистра, сказанные над умирающим Деканом, и, оказывается, во мне самом тоже было это ожесточение и отчаяние, я захлебывался в них, они душили меня, отнимали у меня силы…

А ведь, уходя под землю, никто из нас и думать не думал, что придется устраивать в нашем подземном городе кладбище. Почему-то никому, ни единому человеку не пришла в голову подобная мысль! Но на веки вечные лег там и Инженер, сначала погребенный под тоннами обрушившейся на него породы при проходке той самой штольни, где сейчас размещался медблок, откопанный и вот так же на носилках одолевший этот извилистый путь, и дочурка моя любимая, дочечка моя маленькая, девчушечка славная, так и не успевшая сказать ни слова, тоже там…Может быть, потому не пришла никому в голову мысль о кладбище – тогда, на земле, – что никто и помыслить не мог, что наше подземное заключение продлится не два-три, ну четыре от силы года, а перевалит на второе десятилетие, и так ему все и не будет видно ни конца ни краю?

Ход, по которому мы шли, расширился, луч фонаря повис в пустоте – мы были в пещере. Сегодня я пришел сюда уже второй раз. Первый раз я был здесь утром – долбил могилу для Декана. Долбил, садился передохнуть, отдавая инструмент напарнику, снова долбил, и все время, безотвязно стояла в голове одна и та же мысль: а может быть, где-нибудь здесь по соседству суждено лежать и тебе?

Рослый с Магистром, несшие носилки, поставили их около могилы, и Рослый, наклоняясь, отвернул покрывало с лица Декана.

Все, путь был закончен, теперь лишь – проститься со своим другом. Отныне от бывшего Вольтова братства, что в туманной дали уже семнадцатилетней давности ринулось очертя голову в борьбу за метро, ведать не ведая, во что она выльется, отныне от этого Вольтова братства оставались лишь я да Магистр…

Мы зажгли все фонари, которые были у нас, и направили их свет на лицо Декана. Так мы стояли, глядя на мертвое, стекшее, с запавшими черными глазницами лицо Декана, минуту, две, три, и, наконец, Волхв опустился на колено, оперся рукой о пол и поцеловал Декана в лоб. «Ну прощай, – сказал он. – Пусть земля тебе будет пухом». И все остальные тоже стали опускаться перед носилками на колено, целовать Декана – кто в лоб, кто в переносье – и говорить ему свое последнее, прощальное слово, едва ли слышимое им, но нужное нам, остающимся жить. Прощание закончилось. Рослый снова закрыл Декану лицо покрывалом, мы сняли закостеневшее тело с носилок и осторожно, ногами вперед, вложили его в нору могилы.

Это мы сначала, первые могилы рыли в полу пещеры. Потом мы поняли, что, если рыть в полу, пространства пещеры никак не хватит, и стали выдалбливать могилы в стенах. И если сначала хоронили в гробах, то сейчас, давно уже, просто в саванах. Дороже всего было здесь у нас дерево, что там какое-то золото в сравнении с ним.

Снова в очередь, как кочегары в топку паровоза уголь, мы закидали могилу раздробленно породой, замесили в принесенном с собой ведре густой цементный раствор и заделали отверстие.

Теперь нужно было немного подождать, чтобы в слегка схватившемся растворе оттиснуть приготовленной доской на веки вечные имя Декана и годы его жизни.

И тут, пока мы стояли, снова в молчании, но, по въевшейся в кровь привычке экономить свет, оставив гореть лишь один фонарь, на меня навалились прежние ожесточение и отчаяние, и я закричал немым криком, отталкивая их от себя, собирая в кулак всю свою волю: «Нет! Черта с два!.. А сколько бы еще ни было впереди! Сколько бы ни было! Довести до конца, до последней точки! А иначе нечего было и затевать все! До последней точки, до конца! Чего бы нам это ни стоило!..»

И после, когда уже шли обратно, я все повторял про себя как клятву: «До последней точки, до конца! Чего бы это ни стоило!..» Каменная крошка с грохотом шебаршила под ногами, опустевшие носилки, раскачиваясь на ходу из стороны в сторону, то и дело бились со скрежетом о выступы стен, побрякивал в пустом ведре мастерок, и я все повторял: «Чего бы это ни стоило! Чего бы ни стоило!..»

2

Ритуала поминок мы уже давно не соблюдали и, дойдя до жилых штолен, распрощались. Каждый пошел к себе.

Веточка ждала меня у дверей комнаты – еще издали, только свернув в свою штольню, я увидел маячащую в мерклом желтом свете редких ламп ее родную фигурку.