Записки гадкого утёнка — страница 88 из 112

от одного извращения к другому. И в наше время «веселая эмансипация» вызывает такую же реакцию. Но я помню, чем это кончилось когда-то, и за самобичеванием Донисана вижу призрак инквизиции. Если можно калечить себя (власяницей и плетью), то почему нельзя теми же средствами вырывать душу грешника из-под власти дьявола? И наконец сжечь грешное тело, чтобы спасти бедную душу…

В моем внутреннем опыте нет всемогущего дьявола, укоренившегося в каждой клетке моей плоти. Есть происки бесенят, подсовывающих «двойные мысли» (как их назвал Достоевский). Но если видишь природу сорняка, выросшего в твоем сознании, и не смешиваешь его с пшеницей, то можно собирать урожай, отбрасывая плевелы. Наконец, время от времени выдернешь несколько кустиков бурьяна… Это, конечно, личный опыт, и ничего больше, безо всякой претензии на общий закон, но думаю, что опыт пустынников Фиваиды — тоже, в известной мере, личный (или исторически окрашенный). Есть эпохи и есть души, — в которых сорняки разрастаются до крайности и все губят; в таких случаях, видимо, нужны какие-то сильнодействующие гербициды. Но не всем это нужно. И каждый разумный человек вправе искать способ возделывать душу, подходящий для него самого, не закрываясь ни от какого опыта: античного и средневекового, западного и восточного.

Одна из величайших проблем узнавания — чувство своего личного духовного пути. То, что истинно для меня, ложно для другого. Един только дух света, а облики его — как облака, подхваченные ветром, и никто, кроме меня, — и только в этот миг — не знает, каким я сейчас открою его в своем сердце. И Бог преходит, — сказал Экхарт. Вчерашние облики Бога должны умереть, чтобы открыть Бога-младенца, лежащего в яслях. Рильке писал про Орфея:


Он должен умирать, чтоб мы узнать могли

Его во всем. Пусть страшно при разлуке.

Но в час, когда напев дошел, — певец вдали.

Мы музыкой полны, но рядом нет Орфея.

Коснувшись струн, от струн отходят руки.

Он верен лире, расставаясь с нею.


По словам Торсийского кюре (персонажа другого романа Бернаноса «Дневник сельского священника»), — Средние века все знали (следовательно, античность не знала ничего, вся стояла на лжи). И даже более тонкому, хрупкому священнику, главному герою «Дневника», герои Плутарха скучны. Я уже не говорю о Востоке, который все эти кюре и знать не хотят. То есть вся мудрость и вся святость для них целиком поместилась в один канон. Анатоль Франс с его благодушной иронией над католицизмом рисуется с такой ненавистью, таким отвратительным гадом, что никак не поймешь: а где же здесь христианство? Как быть с определением Силуана — тот, кто не любит своих врагов, не христианин?

По Бернаносу, люди делятся на — всего лишь — два сорта: слепых, не видящих своих бесов (и целиком бесам этим подвластных), и зрячих — в рукопашной схватке с дьяволом. Но есть еще благородный срединный путь между крайностями распущенности и аскезы. И есть то, что Кришнамурти называл невмешивающимся наблюдением: видеть свои двойные мысли как двойные мысли и одним этим сознанием сковывать бесов, не давая втянуть себя в драку. Неистовство — даже в борьбе с дьяволом — насыщает дьявольщину нашей энергией. Бесы сами по себе, без подкормки, разгуливают только в душевной пустоте; а если душа полна, то они как бы забиваются в угол и сидят тихо, вылезая — в часы праздности. И не самоистязание нужно, а внутренний напор творчества.

Христианство увидело страдание Бога в самой сердцевине космоса. Муки Озириса блекнут перед распятием, перед судорогами на кресте Второй Ипостаси, единосущной Отцу и от века пребывавшей в недрах Отчих. После Голгофы трудно созерцать мир как лиру, радостную игру божества. Мартин Бубер, живший в христианском мире, сказал: мир — не игра Бога, а судьба Бога. И все же на какой-то глубине — игра. Вглядываясь в образ Троицы, Экхарт увидел — сквозь крестные муки — веселие Духа: «Игра идет в природе Отца. Зрелище и зрители суть одно».

Мне хочется соединить то, что Бубер разделил: еврейское чувство высокой боли и индийское чувство высокой радости. И судьба Бога, и игра. Но не просто игра, не просто вечная радость, а вечный катарсис, очищение страстей состраданием и страхом. Бог, истерзанный двухвостой плетью (железные шарики на концах разрывали плоть), падает под тяжестью перекладины креста, разбивает себе нос и не в силах стереть с него кровь и грязь. Бог корчится, то распрямляясь, чтобы вздохнуть, то снова обвисая, не в силах вынести боль в пробитых ногах, и снова задыхаясь. Бог умирает с воплем: «Отче, Отче, зачем Ты оставил меня?» — а толпа улюлюкает и хохочет. Но Бог, в своей божественной природе, все это выносит и воскресает и снова ликует в вечном творческом порыве, Пуруша (чистый дух) приносит самого себя в жертву, чтобы создать мир, — и возникает мир, потрясающе прекрасный, и человек достигает чистоты духа и сознает себя каплей, неотделимой от океана. Я не вижу непреодолимой пропасти между этими двумя видениями. Только разные акценты: на божественной радости и на страдании. Оба истинны. Но еще глубже единство: радость-страдание.

В еврейской судьбе страдание так невыносимо, что возникает призрак окончательного решения, окончательной победы добра — раз и навсегда. Нужен мессия, нужен конец света, а потом — новое небо. Мне хочется освободиться от этой захваченности. Из нее вырос образ тысячелетнего царства, и идея окончательного решения, созданная евреями, обернулась против них же самих. Ради окончательного искоренения зла шесть миллионов были принесены в жертву. А если прибавить жертвы других попыток окончательного решения (от истребления альбигойцев до ликвидации кулачества как класса) — итог выходит еще более страшным. Довольно, по крайней мере, с меня. Я не хочу окончательного решения. Упразднить зло — значит упразднить пространство и время, в которых страдание и смерть заложены изначально. Это, слава Богу, от реформаторов не зависит. Но хватит и того зла, которое они способны внести в мир, пытаясь его исправить.

Дух, вырастая, может создать новое небо и новую землю, — но только в духе. Конец света внутри нас (небо для меня рухнуло, когда умерла Ира). И внутри нас воздвигается небесный Иерусалим (или небесный Кремль Даниила Андреева). Космос не может стать совершеннее. Подрезанные садовником куртины ничуть не красивее свободно растущих кустов и деревьев. Природу можно сделать удобнее для человеческого тела, превратить лес в парк, поставить там скамейки, но первозданная дикость больше говорит душе. Очертания соборов, созданных людьми, в лучшем случае не уступают линиям берега и горного хребта; в городе радуешься архитектуре; в поле, в лесу она не нужна. И все, что только можно сделать в обществе, — выход из противоречий, ставших невыносимыми, к новым противоречиям. Слава Богу, если общество не становится неодолимой помехой для личного духовного роста.

Мир без чувствительности к боли — без страдания — это мир без радости. Это сон камня. Я верю, что Бог чувствует в каждом из нас, и каждое наше большое чувство — Божье. Бог не извне страдания. Он — изнутри. Он страдает не однократно, не только несколько часов при Понтийском Пилате в царствование Тиберия Кесаря, а каждый час и каждый миг. Но он прожигает страдание силой своего духа и ликует в творческой игре. И сильно развитая личность способна прожечь страдание, прожечь смерть и дорасти до Бога. Где-то в глубине каждой личности звучат слова Христа: «Я истина и воскресение и жизнь вечная…»

Мы познаем Бога сквозь Голгофу, и образ Божий повсюду. Крылья отлетающей зари и линия горы — тоже Он. Каждая линия, на которую можно смотреть и смотреть, освобождаясь от суеты ума, — это Он, это Его образ и подобие.


Что там, исток или конец?

Мгновение.

Зовет простор, зовет творец

Творенье.

Кто вглубь отважится нырнуть, —

восстанет.

Ведь смерть и воскресенье суть

дыханье.

За вздохом вздох, за валом вал, —

все выше!

Кто умирал и воскресал, тот дышит,

Для дышащих — ни крыш, ни нор, —

лишь вера.

Так дай же мне вдохнуть простор

всей мерой!

Так дай мне меру красоты

в час этот.

Дышу. Так значит входишь Ты

всем светом.

С Тобой пространство не деля,

и время, —

Я грудь — Ты воздух, я земля —

Ты семя.

З.М.


Наша духовная жизнь — прорастанье семени, рост способности созерцать красоту и участвовать в творчестве. Радость — страданье, смерть — воскресенье — это стопа бытия, его ритмический миг, его логос, как сказал бы Гераклит. Войдя в божественный ритм, человек раскрывает, слой за слоем, собственную глубину, прикасается к бесконечности, к вечности — и находит в этом чувстве опору внутренней свободы.


Земного крестного пути

вся цель и счастье —

до бесконечности дойти,

уйти от власти

Седого времени. Его

границ — не трону.

Но есть у царства моего

свои законы.

Князь времени непобедим.

Но бой покинув,

живу уже не по чужим —

своим, глубинным

велениям. Во мне — мой князь. —

Вот так, не споря

ни с чем и через все светясь,

раскрылось море.


З.М.{73}


Глава ПятнадцатаяНегаснущий огонь

Первую минуту человек смотрит. Хорошо. Такая красота, что не оторвешься. Но привычки к длительному созерцанию нет. И через минуту задумывается. Или продолжает начатый разговор. Не бросать же на полуслове.

Иная линия — горы, побережья, даже дерева в окне — это икона. И надо смотреть, как молиться, — всей душой… Но как собрать душу?

Это трудно. А в наше время — особенно трудно. И, наверное, чем дальше, тем труднее. Прогресс здесь — регресс.

Черт, договариваясь с Фаустом, запретил ему останавливаться.