[90]. Там, подле церкви на Монте-Берико, где битва была особенно упорна, погибли тысячи храбрых с обеих сторон. Мраморная колонна с приличною надписью поставлена на память убитых из лагеря победителей.
– Alt! Chi va la[91], – закричал неистовым голосом часовой и вскинул на прицел свое ружье.
Все подбежали к нему. По дороге из Капуи пробирались две фигуры, которых вида и одежды нельзя было различить. Несколько солдат с заряженными ружьями выбежали вперед.
– Picciotto![92] – флегматически заметил Коррао, – не пожалей глотки, закричи им, чтобы прямо шли сюда.
– Ну, а как они в сторону, да тягу, – возразил толстый часовой с отвисшими рукавами рубахи, что еще больше давало ему вид Пульчинеллы[93], которого и без того напоминала вся его фигура.
– А если они в сторону да тягу, – повторил полковник, – то пошли им на дорогу по золотнику свинца на брата, и увидишь, что они не далеко уйдут с этой ношей.
Шедшие приостановились; один из них упал на колени. Солдаты прицелились в них, и махали им, чтоб они шли вперед; те однако не двигались с места.
– Gigillo![94] – крикнул полковник своему денщику, – возьми моего жеребца да лети во всю прыть и приведи сюда этих двух животных. Sarà qualche spia (верно шпион), – прибавил он, обратясь к нам.
Денщик поспешил исполнить приказание полковника, и через минуту он уже мчался на лихом вороном жеребце, размахивая руками и ногами.
Прохожих привели. Один – худой, загорелый лет сорока, в одежде мужика; другой – мальчик лет восемнадцати, одетый прилично, по-городскому, с полным лицом, бледным от страху. Его черные волосы были сильно припомажены и щегольски причесаны, с английским пробором на затылке. Оба они дрожали от страху и судорожно повторяли: «Viva l’Italia… Siamo tutti fratelli… Non ci fate danno (мы все братья… не делайте нам зла).
– Зла вам никто делать не намерен, – грозно сказал им Коррао, – а вы рассказывайте, что вы тут таскаетесь? Да чур не лгать, а то добра не будет.
Мальчик приободрился первый. Он рассказал, что у него семейство в Капуе, что сам он жил в Неаполе, что несколько дней тому назад, сильно опасаясь за участь своих родных, он решился отправиться в осаждаемый город. Через наши аванпосты он прошел благополучно, и обратился к генералу, командовавшему неприятельской передовой линией. Там ему выдали позволение отправиться в город. Но едва он явился, его схватили, начали издеваться над ним, били и потащили в каземат, грозя расстрелять его на следующий день, как изменника и шпиона. В каземате продержали его двое суток, без пищи, и наконец сегодня выпустили его оттуда, вывели за передовую линию и прогнали, говоря, что если он в другой раз попадется, то уже так дешево не отделается.
Контадин сказал, что он крестьянин одной из близких к Капуе деревень; что сын его с возами отправился в Санта-Марию, еще до занятия этих мест нашими войсками, и что с тех пор, не имея ни о нем, ни о возах никаких известий, он отправился сам на розыски; что он пробрался чащей и проселками, не встречая нигде бурбонских солдат и вблизи нашей баррикады вышел на дорогу, где и встретил теперешнего своего товарища, которого до этого он никогда не встречал и даже еще не успел перемолвить с ним слова.
Приступили к обыску. У контадина нашли письменное дозволение пройти через бурбонскую линию теперь и обратно, кошелек с медными деньгами и образ Мадонны в оправе из фольги. Коррао собственноручно снял оправу с образка, и обшарив его весь, не нашел ни клочка бумаги и ничего компрометирующего.
«Клянись на этой Мадонне, что ты сказал чистую правду», – сказал он ему. Контадин дрожал и молчал. Его долго уговаривали, и наконец, дрожащим голосом, он объявил, что прокрался не проселками, а прошел через аванпосты, на что выхлопотал разрешение у бурбонского генерала. Он прибавил, что утаил это, боясь, что его расстреляют, но что всё остальное чистая правда, и в том он клянется Мадонной и Св. Януарием. Он прибавил еще, что в неприятельском лагере, выдавая ему позволение, вместе с тем приказывали непременно возвратиться, как только он окончить свое дело.
У мальчика найдено было несколько записных книжек и других карманных вещей, кошелек с несколькими золотыми и в бумажнике тоже разрешение возвратиться в Капую, явно противоречившее всему им сказанному. Кроме того, нашлось несколько лоскутков бумаги, вырезанных в виде кругов и разрезанных потом на части.
– Это очень похоже на условные знаки, – сказал полковник, пристально смотря ему в глаза.
Юноша смутился и побледнел. Оправившись несколько, он сказал, что один знакомый в Капуе просил его передать это в Неаполе аптекарю, чтобы тот выслал ему лекарство, от которого у него не сохранилось рецепта, но которое заключалось в коробочке, обложенной этими лоскутками бумаги. Всё это могло быть правда, хотя очень походило на ложь. В показаниях юноши встречалось много противоречий, но эти противоречия, могшие подать повод к подозрению, ни в каком случае не дозволяли заключать о виновности.
– Ну что прикажете делать с такими господами? – обратился ко мне Коррао, – тот еще пожалуй и нет, – сказал он, указывая на контадина, – а за этого поручусь, что шпион.
– Отправьте их в Санта-Марию. Я буду сегодня в штаб-квартире и сообщу полковнику Порчелли результаты ваших допросов.
– Много их тут шатается, этой сволочи! По-моему, этого молодчика взять да и расстрелять тут же; время военное. А вот Гарибальди не такого мнения и ни за что на это не решится. Ему прежде расспроси, да докажи виновность, да и потом велит в тюрьму запрятать, а они этому и рады. Вспомните, при Милаццо переодетые полицциоты на нас из окон смолу и масло горячее лили; взяли их больше тридцати человек; всех бы подряд расстрелял, да и баста; так и то не велено.
– Русская императрица Екатерина II говорила, что лучше простить десять виноватых, нежели наказать одного правого.
– Я с этим не согласен. Правого, конечно, наказывать не следует, а виноватого не простил бы ни за что.
Между тем стемнело. Рабочие улеглись на отдых. Я распростился с Коррао и отправился к рапорту.
VII. Министерство
Чтоб окончить начатые фортификационные работы, не доставало баснословного количества мешков. В Санта-Марии достать их не было возможности. Я давно отнесся об этом в Неаполь, но ответ не приходил, а медлить было некогда. Когда я сообщил Мильбицу об этом печальном обстоятельстве, то он сказал мне, что ему нужно отправить офицера с депешами к военному министру, и что он для этого назначает меня, и к прежнему пакету прибавил требование немедленной выдачи четырех тысяч мешков под мою расписку.
Утром, с первым поездом, я отправился. Вагоны, без различия классов, были набиты офицерами и солдатами; даже на крышах алели гарибальдийские рубашки. Поезд шел медленно до крайности, и вместо двух с половиною часов, мы протянули часа четыре. В Неаполе при выходе со станции вышла история. Министерство, для прекращения самовольных отлучек офицеров, распорядилось, чтобы ни один гарибальдиец не был впускаем в Неаполь без письменного разрешения от своего начальства. Приказ этот не был сообщен стоявшим на аванпосте, а между тем несколько человек из guardia di sicurezza[95] стояли строгими церберами у чугунной решетки и свято исполняли отданный приказ. Письменных позволений не оказалось почти ни у кого, и дело доходило чуть не до драки.
Последний поезд из Неаполя уходил в пять часов. Дела мне было много, а времени мало. Протолкаться к решетке не было физической возможности; дожидаться некогда, да и не весело. Я рассчитал, что хотя прямая дорога всегда самая короткая, но самая ли она удобная – этого геометрия не говорит, и сделав небольшое отклонение влево, вылез в окошко вокзала, отстоявшее невысоко от земли, торжественно махая перед глазами церберов подписанною Мильбицем бумагой. Многие последовали моему примеру, и толпа у решетки в одну минуту поредела значительно.
Предоставив блюстителям порядка негодовать на мой поступок, сколько он этого заслуживал, я взял первого попавшегося извозчика и отправился в министерство, помещавшееся в великолепном дворце на Largo del Сastello[96]. Дворец этот в шесть этажей, и в самом верхнем из них помещалось военное министерство. Вся лестница была усеяна гарибальдийцами, по большей части ранеными; они потихоньку взбирались по колоссальной лестнице; несколько старух, покашливая, ковыляли тут же. В дверях теснилась многолюдная толпа, чающая движения воды. У министра не было определенных часов для приема, а между тем самые мелочные дела непременно требовали его разрешения, и всякий, имевший в нем какую-либо надобность, должен был ожидать удобного случая изложить министру, и много раз пересчитать ступени мраморной лестницы, ведущей на шестой этаж, прежде нежели добиться цели.
Раненые в Сицилии и Калабриях, не будучи в состоянии следовать за своими отрядами, оставались до выздоровления в ближайшем к месту действия госпитале, а иногда и в частном доме, где всегда встречали радушный прием и искреннюю заботливость об их участи. Неоднократно случалось, что бедняки, пролежавшие несколько месяцев в маленькой избушке калабрийских контадинов, отправляясь оттуда, не только не платили ничего, но даже получали денежное пособие от своих хозяев. С этим пособием они отправлялись в Неаполь, являлись к плац-коменданту и от него получали квартирный билет. Следовавшее же им жалованье они не могли получить без разрешения военного министра. Прибавьте к этому, что многие из людей, даже богатых, во время похода оставались без всяких средств, а большинство, конечно, состояло из людей живших жалованием, и вы легко поймете, как усердно должны были эти господа преследовать военного министра, который представлялся им в виде мифического существа, в которое необходимо верить, хотя оно ничем не заявляет своего бытия.