Записки гарибальдийца — страница 21 из 39

Я застал редактора Independente в саду, в павильоне, за рабочим столиком. Он был в рубашке нараспашку, без сюртука и жилета, и писал с большим вниманием. В отдалении сидело несколько человек, которые сто́ят того, чтобы познакомить с ними читателя.

Лысый, седой старик, неаполитанец Бонуччи[143], бывший директор работ в Помпее и Геркулануме, сидел в темном уголке, сатирически поглядывая по сторонам и улыбаясь. Бонуччи – один из тех людей, которых убеждения, проекты, намерения остаются неизвестными даже для их искренних друзей. Они живут скромно и тихо, будничной жизнью, кажется и не задумываясь над предметами, выходящими из их колеи; в минуту какого-нибудь кризиса, они вдруг, с обычным своим спокойствием, принимают смелое и неожиданное решение и снова потом продолжают свой тихий образ жизни, как ни в чем не бывало, до другого подобного же случая. Бонуччи уживался с прежним правительством, бывал в почести и в тюрьме, но поведение его не подавало повода к подозрению. В последние уже годы узнали его за отъявленного либерала, а теперь он был деятельным, но невидимым двигателем Indipendentе и оппозиции. В обращении он был до крайности прост; по неаполитанской привычке, говорил самые лестные вещи всем и каждому, но сатирическая улыбка не сходила с его лица.

Сицилианец, генерал Кариссими[144], разговаривал с графом Арривабене[145], корреспондентом Таймса. Предметом разговора было описание битвы 1-го октября, которое приготовлялось для журнала Independente. Кариссими особенно сочувствовал этому журналу, и сочувствие его было не бесплодное, так как он очень бойко владеет пером и привык с давних пор к журнальным делам.

Увидев эту закулисную редакцию журнала в полном ее составе, я сразу узнал ту нравственную перемену, случившуюся в остроумном авторе многотомных сказок, которая поражала меня в статьях оппозиционного журнала.

Дюма, окончив писать, очень любезно обратился ко мне. Всё дело скоро разъяснилось. От меня потребовались некоторые подробности дела 1-го октября, и скоро мы принялись за работу.

Вошел молодой человек в гарибальдийском платье с пластырем на лбу и подвязанной рукою. Он развязно подошел к столу и бросил на него шапку с полковничьими галунами. Дюма встретил его очень любезно. Оставили на время работу и принялись за разговор. Молодой полковник говорил очень хорошо по-французски, но с английским произношением.

Потом я узнал, что это англичанин Данн[146], один из немногих иностранцев, принимавших участие в Марсальской высадке. Данн – шотландец; личной своей храбростью и благоразумной распорядительностью он сумел привязать к себе своих солдат. Гарибальди уважал его как воина, но о прошедшем полковника носились неблагоприятные слухи.

Участь Данна была довольно печальная, а характер его, несмотря на многие темные стороны, невольно вызывал сочувствие. В нем было много рыцарской честности, горячей преданности делу, которому он взялся служить; говорят только, что он не всегда был разборчив в предложении своих услуг, но с моей стороны я ничего не могу сказать ни в пользу, ни против этих слухов. 1-го октября Данн особенно отличился своей спокойной храбростью. Вдвоем с молодым солдатом, не итальянцем, которого я здесь не могу назвать по имени, он вошел на батарею, занятую неприятелем и, отчаянно защищаясь, ждал там своих, нерешительно за ним следовавших. Вскоре после взятия Капуи, возвращаясь в шестом часу вечера в свою квартиру, он был ранен сзади пистолетным выстрелом. Доктора отчаивались за его жизнь, а полиция до сих пор не нашла убийцы.

Разговор шел о современных событиях. Данн принес известие о скором отъезде Гарибальди, о том, что бо́льшая часть его декретов отменены и прочее, в том же роде.

– Ну, а с нами что намерены делать? – спросил его молодой гарибальдиец, скромно сидевший в темном углу, вставая и опираясь на костыль.

– С вами не знаю, – отвечал весело Данн, – а я уж заказал себе шарманку; сам нарисую себе все те сражения, в которых мне пришлось принимать участие, и буду разносить их по городам и по ярмаркам. Я человек бедный, живу жалованьем, а жалованье беру только от тех, кому служу; здесь же я служил только одному Гарибальди и Италии.

XVII. Приезд короля и взятие Капуи

Бурбонцы долго не могли оправиться после неудачной попытки 1-го октября. Обстоятельства слагались таким образом, что Капуя и думать не могла продержаться долго. Передовые позиции гарибальдийцев были укреплены очень исправно; артиллерия увеличилась, и немецкий инженер Гофман строил плавучий мост через Вольтурно, чтобы гарибальдийцам переправиться, минуя Каяццо. Если бы бомбардировать, то крепость не продержалась бы и двух дней, но бомбардировка не была в правилах Гарибальди, хотя у него и были под рукой все средства. Я не стану подробно описывать всех военных действий, которых я не был свидетелем. Читатели знают ход их по журнальным известиям; да собственно действий военных и не было, за исключением аванпостных перестрелок и стычек. Это было время ожидания с обеих сторон.

Реакционеры, с своей стороны, не теряли надежды и постоянно смущали, на сколько могли, народ распространением ложных слухов и демонстрациями исподтишка. Но народ на это не поддавался, за исключением прачек и нескольких торговок из Старого Города. Попы напрасно тратили лучшие цветы своего красноречия; напрасно принчипы[147] и маркизы сорили дукаты из кошельков своих, и без того отощавших. Неаполь с непоколебимой твердостью шел раз избранной дорогой. Положение вообще было тяжелое. В этой толпе, восторженно приветствовавшей рождение нового королевства, были матери убитых в последних битвах, отцы и братья молодых людей, насильно задерживаемых Бурбоном в Капуе и обреченных им на томительную жизнь осажденного города и на смерть. Тем не менее, всеобщий энтузиазм заставлял забывать всякие личные соображения и отношения; у всех одно было на уме и на сердце.

Всеобщая подача голосов единодушно провозгласила Виктора-Эммануила королем; она призывала своего избранника в пределы вновь присоединенного королевства.

Я сам не был свидетелем этого торжества, для которого неаполитанский муниципалитет не пощадил ни трудов, ни издержек; передавать слышанные мной подробности не считаю нужным. Замечу только, что изо всей вотирующей массы нашлось только два голоса за нет. Подача голосов продолжалась несколько дней. Всё время город был убран флагами, а по вечерам великолепно иллюминован. Процессия с музыкой и факелами целую ночь обходила улицы города. Казалось даже, и не спал никто в это время.

Торжествам и праздникам не было конца. Едва окончилась подача голосов, подвиги Чальдини в Умбрии и Маркиях[148] подали повод к ежедневным почти демонстрациям и триумфам. Ладзароне торжествовал.

Наконец, Анкона сдалась, Ламорисьер[149] покончил свою карьеру очень не блистательным эпилогом к своим красноречивым и заносчивым речам. Чальдини шел на соединение с Гарибальди. Король сам принял начальство над отдельным корпусом и хотел прежде порешить с Капуей, чтобы триумфатором войти в Неаполь.

Город был в каком-то тревожном ожидании. Хотя о возвращении бурбонцев не могло быть и речи, а все чего-то боялись. Чальдини ждали как избавителя, а прекращения внутренних смут и безурядицы ждали от прибытия короля. Несколько раз уже в журналах появлялись известия о том, что Чальдини с войском в горах, где-то под самой Капуей. Мальчишки бегали с печатными афишками, кричали во всё горло; жители не раз затевали иллюминацию, но через несколько часов всё оказывалось журнальной уткой, и снова начиналось тревожное ожидание.

Я сидел у окна своей комнаты, в большом кресле. Внизу на улице народ бесновался, киша как муравейник. Мальчишки неистово кричали на своем неразборчивом наречии:

«I prigionieri che la fatti il generate Cialdini», и прибавляли на распев: «un grano». (Пленники, сделанные генералом Чальдини, – один грано).

Я не обратил особенного внимания на это новое изобретение ладзароновской промышленности. Вдруг дверь с треском и громом отворилась, и в комнату ввалилась дородная фигура моего хозяина. Красное лицо его обливалось потом и сияло радостью. В руке своей, толстой и короткой наподобие этрусской колонны, держал он какую-то бумажку, и пыхтел и отдувался, как паровоз.

– О, Cialdini arrivato! – проговорил он наконец сквозь одышку и усиленное сопение: – Positivo… Ufficiale!.. Dubbio arcuno non ci puo stare (Чальдини приехал, положительно, официально… Не может быть ни малейшего сомнения), – вопил он, произнося по неаполитанской привычке r за l.

– Смотрите сами, – прибавил он, подавая мне напечатанный клочок бумажки. Это была телеграфическая депеша в нескольких строках, приказ Чальдини синдику одного из окружающих Капую городков. Депеша заключалась следующими словами:

«Faccio fucilar tutti i contadini che trovo armati» (Расстреливаю всех мужиков, которых встречаю вооруженными.)

«Ого, подумал я, не первый день мы воюем, а расстреляли, сколько помнится, двух полицейских в Милаццо, но этот совсем иначе берется за дело».

Хозяин мой был в восторге.

– Ну, теперь велю выложить все вещи. Теперь спокойно можно оставаться в Неаполе. Ну, а прежде… нет, нет, что ни говорите. Спать спокойно не мог; всю ночь страшные сны грезятся. Вот хоть сегодня например… послушайте… вижу я будто сижу в кофейной dell’Italia, сижу и дрожу, а чего дрожу, не знаю… Ночь кругом темная, холодно, зги Божьей не видно, а Гарибальди сидит за столом и макароны ест, а макароны у него не макароны, а все стволы ружейные…