Долго еще достойный дон Орацио рассказывал свой несвязный бред, но я мало слушал его, и душевно был рад, когда он отправился восвояси, пожелав мне скорого выздоровления и поблагодарив в сотый раз меня и в моем лице всё гарибальдийское войско, за то что мы защитили его от гнева Франческо II, который, – не знаю, почему он это предполагал, – питает к нему личную ненависть.
Вскоре новые демонстрации возвестили прибытие короля и Чальдини с армией на аванпосты. На Santo Tamaro[150] у Гарибальди с королем было торжественное свидание. Предварительно еще много толковали об этом; говорили, что Гарибальди при этом случае будет сделан фельдмаршалом, несмотря на то что в итальянском войске фельдмаршалов нет. Свидание было коротко и просто. Гарибальди при виде короля снял шапку.
– Salute al re d’Italia! (Поклон королю Италии) – сказал он.
– Salute al migliore dei suoi amici (Поклон лучшему из его друзей), – был ответ.
Не стану распространяться о взятии Капуи. Это всем известно из газет. Расскажу вскользь, что король тотчас по прибытии своем предложил осажденным выгодную капитуляцию. Предложение его было отвергнуто. Тогда приступили к сооружению батарей. Работы росли с баснословной скоростью. Через несколько дней началась бомбардировка. Город не выдержал и нескольких часов. Выкинули белый флаг, прислали парламентеров и предлагали сдаться на капитуляцию. Им было отказано, король требовал, чтобы неприятели сдались безусловно военнопленными. Бурбонцы не соглашались; бомбардировка началась вновь, и к вечеру Капуя сдалась безо всяких условий. Войско было выведено оттуда со всеми военными почестями (всего было около 6 тысяч человек); офицерам предоставлено право перехода в итальянскую армию с сохранением чина, который они имели до начала войны; солдат разослали в северные города и разместили по полкам.
Оставалась еще Гаэта, но тут осада представляла слишком много трудности, а вмешательство французского адмирала[151] не позволяло воспользоваться всеми средствами. Отправив войска свои к Molo[152], король сам поехал в Неаполь, где его так долго ждали.
В первых числах ноября я начал выходить. В городе были необыкновенные приготовления к ожидаемому торжеству. Вся Толедская улица уставлена гипсовыми статуями победы. Их пустые внутри и обтянутые раскрашенным под мрамор холстом пьедесталы представляли ладзаронам даровую квартиру на ночь и убежище от дождей. По дороге от вокзала железной дороги к Palazzo Reale были настроены триумфальные арки с великолепными транспарантами. В Сан-Карло готовился торжественный спектакль, и здание театра было разукрашено на славу.
Наступил торжественный день. С утра на Толедо не было проезда. Жандармы и guardia reale[153] верхом задерживали экипажи. Балконы и окна, украшенные трехцветными флагами и лаврами, были полны народа. Мой домохозяин надел фрак покроя 1812 года, пожелтевший белый жилет и такой же галстук, завязанный огромным бантом. Он торжественно потирал руки и делал многозначительную мину. Всё вокруг носило отпечаток торжественности и чего-то праздничного.
Король въехал в одной коляске с Гарибальди. Несмотря на проливной дождь, их встретило несметное множество народа и национальная гвардия в полном параде. Торжественные восклицания гремели в воздухе.
Всё обошлось очень чинно, без всяких особенных происшествий и скандалов, но описывать подобного рода происшествия также скучно, как утомительно читать их. А потому я позволяю себе пропустить все подробности.
Вечером, в Сан-Карло произошла маленькая катастрофа, чуть не дошедшая до кровавой развязки. Несколько гарибальдийцев попробовали без билетов войти в залу спектакля. Национальная гвардия не впустила их. Произошла маленькая стычка. Толпа гарибальдийцев усилилась вновь пришедшими праздноблуждавшими сотоварищами. Послали на гауптвахту за пьемонтским караулом. Пришло пол-роты солдат, и бросились было штыками разгонять толпу. Гарибальдийцы горячилась. Народ принял их сторону. Не знаю, как уже дело уладилось без кровопролития.
На второй же день, по прибытии короля, стали ходить разные не благоприятные слухи о недружелюбных будто бы отношениях его к Гарибальди и еще много других, которых бо́льшая часть к удивлению оправдались. Общий восторг несколько охладился, но Гарибальди по-прежнему остался кумиром неаполитанцев.
Несколько оплошностей со стороны распорядителей всех этих церемоний увеличили народное неудовольствие. В караул ко дворцу были назначены пьемонтские солдаты, и национальная гвардия очень оскорбилась этим. В кофейных и на улицах почтенные граждане, в новых щегольских мундирах, громко кричали против такого недоверия к ним.
Из высшего круга, те немногие страстные охотники до придворных балов и выходов, остававшиеся тогда в Неаполе, были очень недовольны простым и добродушным обращением короля, его несколько суровым солдатским образом жизни, подававшим им плохие надежды.
Содержатели модных магазинов оплакивали невозвратную потерю всех этих Трапани, Кутрофьяно и прочих дуков[154], принчипов и маркизов.
Ладзароне был бы доволен, но его смущали слухами об оскорблении его героя, его кумира, и он злобно косился на окружающее.
XVIII. Санджованнара[155]
В одном из темных переулков Старого Города, в одном из тех кварталов, куда никогда почти не заглядывал никто vestito di panno (в суконном плате), находится знаменитая в истории Неаполя кантина[156] Санджованнары.
Я случайно познакомился с этой страшной гаморристкой[157], но я видел ее вне ее сферы, и она произвела на меня впечатление льва или тигра в тесной клетке зверинца Замма. Мне хотелось увидать ее на просторе, в том кругу, где она пользовалась неограниченной властью турецкого падишаха.
С трудом отыскал я ее душный подвал и увидал совершенно новую женщину. Ее короткая и толстая талия не была стянута в узкое шелковое платье; красная фланелевая рубашка без пояса и не застегнутая, давала полный простор ее круглым формам. Юбка неведомого цвета была приподнята с одной стороны выше колена, передник грубого полотна забрызган вином и запачкан. Черные волосы были небрежно закрыты трехцветным платком. Огненные глаза бешено сверкали и казались готовы выскочить из орбит. Во всей ее фигуре было что-то дикое, но живое и живописное.
Обстановка как нельзя лучше гармонировала с главною фигурой. Низкая комната вроде подвала с серыми, обсыпавшимися стенами; несколько деревянных скамеек и столов по разным углам, бочки и бочонки, глиняные бутылки с винами, вот вся мебель этого странного приюта. Свет фантастическими, но резкими пятнами падал на всю, бывшую у меня перед глазами сцену, напоминавшую картину Караваджо.
Полунагой рыбак, с недопитым стаканом в руке, с бешеным энтузиазмом слушал энергическую речь Санджованнары. Лицо его разгоралось от вина и от волнения; черная борода и густые волосы окаймляли его энергическую и смуглую физиономию. Опершись на его плечо, бледный, худой и черноволосый jettator[158] слушал со вниманием, и жестами старался сдерживать шумные порывы своего товарища.
Не знаю впрочем, известно ли русским читателям, что такое jettator? Предполагая, что нет, постараюсь в нескольких словах познакомить их с этой интересной особенностью Неаполя. Jettatura (сглаз) в Неаполе не просто суеверие необразованного класса народа. Это почти религиозный пункт. Я знал многих людей освободившихся от суеверия и предрассудков всякого рода, которые однако носили на цепочке часов коралловый рог – верное лекарство против джеттатуры, – и бледневших при вперенном на них ястребином взгляде джеттатора. Джеттатура в Неаполе представляет собой начало зла, как Св. Януарий есть представитель благого начала, и они в постоянной вражде между собою. Освобождение Неаполя от всякого внутреннего и иноземного ига, урожаи, недождливая зима, дешевизна съестных припасов – всё это дело Св. Януария, но землетрясения, извержения Везувия, голодные годы и бедствия всякого рода – продукт джеттатуры. Как общественная, так и частная жизнь каждого неаполитанца проходит под влиянием этих двух противоположных сил. Джеттатура сообщается через посредство джеттаторов; весь яд ее сосредоточен в их взгляде. В Неаполе издано несколько сочинений о том, как узнавать джеттатора, и о средствах предостеречься от его злотворного влияния. Вообще джеттатура в жизни Неаполя играет очень важную роль, и о ней можно было бы сказать многое. Но здесь не место, и эти несколько слов сказаны мною лишь для того, чтоб объяснить странный термин, без которого я не сумел обойтись.
Возвращаюсь в кантину Санджованнары.
У ног рыбака сидел ладзароне лет тридцати, весь черный, в половину голый, в половину закрытый грязными лохмотьями. В руках у него была гитара; он бренчал на ней, и зажмурив глаза, тянул жестоким фальцетом следующий куплет, вновь сочиненный каким-то народным поэтом. Вот слова его песни, – я привожу их здесь, потому что в целом Неаполе песня эта пользуется особенной репутацией:
Quant’è bella (bis) la bandiera
Bianca, rossa, verde аса,
Che dell’alba fino alla sera
La vedesti sventeggia.
E sе tu non credi a me,
A Toledo va vede…
E se tu non credi a me,
Galubarda e nostro re[159].
Окончив свой куплет и произнося по своему имя Гарибальди, певец снял свой фригийский колпак и бросив его на воздух, отчаянно закричал: «