ты, г. Аракчеев, приближенное лицо, взятое императором из ничтожества и сделавшееся выразителем его мелочной строгости, сильно толкнул меня, сказав, чтоб я замолчала.
Горе мое было слишком велико, чтобы какое либо постороннее чувство могло овладеть мною: этот поступок, по меньшей мере невежливый, не сделал на меня никакого впечатления. Господь в своем милосердии ниспослал мне минуту кротости, глаза мои встретились с глазами великой княгини Елисаветы: в их выражении нашла я утешение для своей души. Ее высочество тихо подошла ко мне, за спиной протянула мне руку и пожала мою. Началась служба.
Молитвы укрепили во мне твердость духа, смягчив мое сердце. По окончании церемонии вся императорская фамилия подходила поочередно к усопшей, делала земной поклон и целовала ее руку. Затем все удалились. Священник стал против трона для чтения Евангелия. Шесть кавалергардов были поставлены вокруг. Я вернулась домой, проведя двадцать четыре часа на дежурстве, утомленная телом и духом.
Нескольких дней достаточно было дать почувствовать всю глубину совершившейся перемены: справедливая свобода каждого была скована террором. Более строгий этикет и лицемерные знаки уважения не дозволяли даже вздохнуть свободно: при встрече с императором на улице (что случалось ежедневно) надо было не только останавливаться, но и выходить из кареты в какую бы то ни было погоду; на все, не исключая даже и шляп, наложен был род регламентации. Из 4 гвардейских полков, не имевших со времени Петра другого полковника, кроме своего государя, два пехотных полка были поручены великим князьям Александру и Константину, которые были именованы их полковниками; конногвардейцы считались полком великого князя Николая, находившегося еще в колыбели; император сохранил за собою один только Преображенский полк, которого он был шефом. С этой минуты великие князья должны были исполнять обязанность капралов. Надо было реорганизовать полки по образцу гатчинских батальонов, которые вошли в их состав, и труд этот был немаловажный. По обыкновению, молодые люди аристократических семейств начинали свою карьеру в гвардии, потому что служба эта была номинальной; они даже редко носили военный мундир, а между тем подвигались в чинах, предаваясь развлечениям петербургской жизни. Но с восшествием на престол Павла служба эта сделалась действительной и даже очень строгой: дело оканчивалось ссылкой или крепостью, если не умели носить эспантона, не были по форме одеты и причесаны. Можно представить себе, как много надо было приложить труда, чтобы переформировать по-новому целый полк! С этой утомительной обязанностью князь Александр соединял еще должность военного губернатора Петербурга, так что в первое время у него едва было несколько часов для отдыха, и то ночью, потому что, кроме того, в течение дня часто приходилось уделять время на представительство. Император послал фельдмаршалу Суворову приказ обмундировать всю армию по-новому; Суворов повиновался, доложив тем не менее, что букли не пушки, а коса не тесак. В этом смешении строгостей, мелочей и требований у императора встречались высокие и рыцарские понятия. В Павле были два совершенно различные существа. Голова его представляла лабиринт, в котором рассудок запутывался. Душа его была прекрасна и исполнена добродетелей, и, когда они брали верх, дела его были достойны почтения и восхищения. Надо отдать ему справедливость: Павел был единственный государь, искренно желавший восстановить престолы, потрясенные революцией; он один также полагал, что законность должна быть основанием порядка.
Неделю спустя после только что упомянутого дежурства у гроба в тронной зале, я была снова назначена на дежурство в большой зале, в которой обыкновенно даются балы. Посреди ее воздвигнут был катафалк. Он имел форму ротонды с приподнятым куполом. Императрица лежала в открытом гробе с золотой короной на голове. Императорская мантия покрывала ее до шеи. Вокруг горело шесть больших паникадил; у гроба священник читал Евангелие. За колоннами, на ступенях, стояли кавалергарды, печально опершись на свое оружие. Зрелище было прекрасно, религиозно, внушительно. Но гроб с останками Петра III, поставленный рядом, возмущал душу. Это оскорбление, которое даже и могила не могла устранить, это святотатство сына относительно матери делало горе раздирающим. К счастию для меня, я дежурила с госпожой Толстой, сердца наши были настроены на один лад, и мы пили до дна из одной и той же чаши горести. Другие дамы, бывшие на дежурстве с нами, сменялись каждые два часа, а мы просили позволения не отлучаться от тела, и это было нам разрешено без затруднений. Темнота еще более усиливала впечатление, производимое этим зрелищем, смысл которого проявлялся во всей своей очевидности. Крышка от гроба императрицы лежала на столе у стены, параллельно катафалку. Графиня Толстая так же, как и я, была в самом глубоком трауре. Наши креповые вуали ниспадали до земли. Мы облокотились на крышку этого последнего жилища, к которой я невольно прижималась: я ощущала желание смерти, как будто бы это была потребность любви. Божественные слова Евангелия проникали мне в душу. Все вокруг меня казалось ничтожеством. В душе моей был Бог, а перед глазами — смерть. Долгое время я оставалась почти в бессознательном состоянии, закрыв лицо руками. Подняв голову, я увидела графиню Толстую, ярко освещенную луной через окна второго этажа. Этот, свет, тихий и спокойный, составлял дивный контраст с источником света, сосредоточенным среди печальной обстановки, составлявшей как бы подобие храма. Вся остальная часть этой роскошной галереи была в тени и впотьмах. В восемь или в девять часов вечера, императорское семейство приблизилось к гробу медленными шагами, поклонилось в землю перед гробом усопшей и удалилось в том же порядке и в самом глубоком молчании. Час или два спустя, пришли горничные покойной императрицы. Они целовали ее руку и едва могли от нее оторваться. Крики, рыдания, обмороки прерывали временами торжественное спокойствие, царствовавшее в зале: все приближенные к императрице лица боготворили ее. Трогательные молитвы признательности возносились за нее к небесам. Когда стало рассветать, я была тем опечалена. С горестью видела я приближение конца моего дежурства. С трудам отрываемся мы от останков тех, кто был для нас дорог.
Тело императрицы и гроб Петра III были перенесены в крепость. После заупокойной обедни они были погребены в усыпальнице своих предков.
Тотчас по окончании погребального обряда, все придворные чины получили приказание явиться ко двору. Все собрались в траурной зале кавалергардов. Трепетавшие мужчины и дамы (trembleurs et trembleuses) решили, что следует целовать руку императора, склоняясь до земли; это показалось мне весьма странным. Когда император и императрица вошли, начались такие приседания, что император не успевал поднимать этот новый род карточных капуцинов. Я была этим возмущена и, когда пришла моя очередь, поклонилась, как кланялась обыкновенно, и только сделала вид, будто взяла руку его величества, которую он поспешно отдернул. В быстроте этого движения поцелуй его на моей щеке прозвучал так громко, что император рассмеялся; он меня сильно поколол бородой, которой, вероятно, не брил в тот день. Я была слишком огорчена и не заметила смешной стороны этой сцены. Пожилые дамы побранили меня, зачем я не подражала их низкопоклонству. Я сказала им: «Никто не уважал Екатерины II так глубоко, как я: если я даже перед ней не раболепствовала, то не могла и не должна была этого делать перед ее сыном». Не знаю, почувствовали ли они, насколько слова мои были справедливы, но дело в том, что вскоре затем приседания до земли были отменены.
Вскоре по восшествии императора Павла на престол муж мой просил у императора разрешения путешествовать, но его величество отказал ему в этом самым любезным образом, поручив ему сказать, что государь желал бы сохранить при своем сыне таких честных людей, как он. Его величество назначил моего мужа гофмейстером при дворе великого князя Александра, а граф Толстой был произведен в гофмаршалы. Я отправилась благодарить императора в день куртага (во Франции день этот назывался когда-то appartement). Придворные и городские чины уже были собраны в георгиевском заде. По прибытии своем, их императорские величества, проходя по одной из зал, бывших на их пути, застали там всех желавших принести им свою благодарность. Старая графиня Матюшкина, обер-гофмейстерина и статс-дама[144], должна была представлять и называть дам по фамилии. По ошибке она назвала меня m-me Козицкой. Я остановилась и сказала ей: «Вы ошибаетесь, графиня, я графиня Головина». Это случилось как раз перед императором, и строгий вид его пропал. Когда мы присоединились к обществу, императрица подошла ко мне и сказала: «Хотя вас сейчас неправильно назвали, madame, я вас тотчас узнала». — «Я всегда буду счастлива, — отвечала я, — когда вашему величеству угодно будет узнавать меня». Императрица повернулась ко мне спиной и ушла. Г-жа Гурьева[145], стоявшая около меня, сказала: «Боже мой, как это вы решаетесь так отвечать, дорогая моя?» — «Потому что я не так боюсь, как вы».
На этом же самом куртаге я услыхала очень замечательный ответ императора. Княгиня Долгорукая[146] еще ранее просила о помиловании своего отца, князя Барятинского, но его величество отказал ей в том. Она попросила г-жу Нелидову[147] принять в ней участие. M-lle Нелидова обещала ей свою протекцию. Я стояла позади их обеих, когда княгиня возобновила свои убедительные просьбы, чтобы г-жа Нелидова походатайствовала за нее у императора. Его величество подошел вскоре к m-lle Нелидовой, которая заговорила ему о княгине Долгорукой, как о дочери, страдающей от несчастья своего отца. Император отвечал: «Я также имел отца, сударыня».
XII
Образ жизни великого князя Александра. — Лица, приближенные ко двору императора Павла. — Г-жа Нелидова. — Привязанность к ней императора. — Сближение с ней императрицы Марии Феодоровны. — Значение Нелидовой при дворе. — Положение великой княгини Елисаветы Алексеевны. — Король польский Станислав. — Путешествие двора в Москву. — Приготовления к коронации. — Чувства великой княгини Елисаветы.