Наконец наступил май месяц. Мы должны были оставить Россию в начале июня. За две недели до нашего отъезда состоялся бал у г. Ниса, министра Португалии; двор должен был присутствовать на нем. Муж мой сказал г-же Толстой, которая была в числе приглашенных, что ей представлялся удобный случай попросить у императора разрешения для него проститься с его величеством в частной аудиенции, чтобы иметь возможность отблагодарить его в то же время за все его милости. Графиня Толстая поспешила исполнить это поручение. Танцуя полонез с императором, она сказала ему: «государь, я должна просить вас об одной милости: граф Головин желал бы иметь у вас частную аудиенцию, чтобы отблагодарить вас и проститься с вами. Угодно ли будет вашему величеству разрешить ему это?» — «Он может прийти», благосклонно отвечал император: «он может прийти в мой кабинет завтра в 12 часов дня». Графиня Толстая сообщила нам с радостью этот ответ. Муж мой отправился к императору в назначенный час. Между ними произошло объяснение столь же трогательное, как и интересное. Муж мой испросил у его величества прощения в том, что так быстро покинул двор, просил также государя никогда не судить о нем по словам, а по делам его, в особенности же обратить внимание на мотивы, заставлявшие его действовать в различных случаях. Император также обвинял себя. Наконец все устроилось между ними, как нельзя лучше. Выходя из кабинета императора, муж мой встретил Толстаго, который ничего не знал о происшедшем, и потому удивление его было чрезмерно. Он спросил у императора, каким это образом у него был граф Головин. Император, боясь навлечь неприятность на его жену, отвечал, что он встретил мужа моего на прогулке и пригласил его к себе. Вечером того же дня его величество рассказал про этот случай графине Толстой, но она отвечала, что напрасно его величеству угодно было поберечь ее: она ничего не скрывала от своего мужа. Я поручила также графине Толстой сообщить о моем желании иметь прощальную аудиенцию у императрицы. Государыня пожелала, чтобы я была представлена ей на общем приеме, но графиня заметила ей, что справедливость требовала дать мне частную аудиенцию. Ее величество согласилась на это лишь с условием, чтобы и графиня Толстая приехала со мной.
В семь часов вечера я вошла в кабинет императрицы. Я была взволнована до глубины души: ничего не может быть ужаснее, как чувствовать себя напрасно обвиненною. Все сели. Рядом с императрицей сидела сестра ее, принцесса Амалия, которую принцесса мать оставила в Петербурге. Разговор был натянутый и незначительный. Эта невыразимо тяжелая для меня сцена продолжалась около получаса. Я сказала тогда графине Толстой, что довольно злоупотреблять добротою императрицы, и что мне пора удалиться. Ее величество сказала мне несколько слов относительно моих планов путешествия; затем я простилась с нею и уехала более несчастною, чем прежде. Еслиб она могла прочесть в моей душе, то пожалела бы несколько о своей несправедливости. Однако оставим эти трудныя времена, о которых я должна вспоминать только с признательностию: они научили меня познавать всю глубину моей привязанности к императрице и все, что может перенести преданное сердце. Иначе и не могло быть: я слишком хорошо, знала императрицу, чтобы перестать любить ее, и предпочла бы страдать вдвое более, чем лишиться внушаемаго ею мне чувства: сердце мое находило в том истинную отраду. Она была в заблуждении: все обстоятельства, невидимому, слагались к обвинению меня в самых ужасных проступках, враги мои окружали ее величество, а мое добровольное и, вместе с тем, вынужденное молчание оставляло открытое поле для действий моих не до брожелате лей.
Надо было поехать в Павловск откланяться вдовствующей императрице. Я пообедала там, по принятому обычаю. Во время раута императрица Елисавета подошла ко мне и холодно сказала: «Вы, кажется, здоровы сегодня?» Вид ее очень оскорбил меня, — «Действительно», отвечала я, «мне гораздо лучше с тех пор, как я уверена в возможности удалиться отсюда». Таково было наше прощание.
Накануне моего отъезда графиня Строганова приехала проститься со мною. Я проводила ее по окончании ее визита. Мы остановились у моего окна. Улица была загромождена разного рода экипажами. Подъезжали к театру против моего дома; в то же время погребальная процессия двигалась между четырьмя рядами карет, которые спешили и старались перегнать одна другую. Это была поразительная картина жизни: жажда наслаждений и неизбежный конец. В то время, как мы смотрели на этот контраст, до нас доносилось издали церковное пение в домовой церкви моей матери; то был напутственный молебен, которым испрашивалось благословение ее предстоящему путешествию. Эта пестрая смесь впечатлений, заставлявшая призадуматься, расположила графиню сообщить свои размышления и сделать мне тысячу уверений в ее памяти обо мне и участии.
— Буду говорить с вами, — сказала я ей, — с искренностью умирающего: разлука очень походит на смерть. Как знать, увидимся ли? Вы позволили моим врагам говорить обидное на мой счет в вашем доме. Вы не можете того отрицать. Но я ничего не сказала о вас! Вы дозволяли оскорблять меня, никогда не защищая меня, тогда как были вполне убеждены, что я не заслуживала этого. Я не сердилась на вас и не мстила вам за то. Визиты его величества к вам дали повод ко многим толкам. Я защитила вас и заставила молчать всех, кто это говорил мне.
XX
Отъезд Головиных из Петербурга. — Рига, Кенигсберг. — Пребывание в Берлине. — Болезнь дочери Головиной. — Г-жа Криднер, — Г-жа Круземарк. — Принцесса Луиза. — Пребывание Головиной в Лейпциге. — Посещение жилища г-жи Шенбург. — Саксонская Швейцария. — Франкфурт на Майне. — Путешествие по Франции.
Мы оставили Петербург 8-го июня 1802 г., после обедни. Все наши люди были в слезах, и я делала все возможное, чтобы скрыть их от моей матери. Графиня Толстая сопровождала нас до Ропши, загородного императорского дворца, где мы провели день и ночь. На другой день, рано утром, отправились мы в путь, нежно поцеловав графиню Толстую. Я сидела в дормезе матери с своей младшей шестилетней дочерью и сестрой ее воспитательницы, Генриеттой, которую мать моя очень любила. В другой карете был мой муж со старшей дочерью, гувернанткой и врачом. В третьем экипаже ехали наши две горничныя и два лакея.
Не буду говорить об Эстляндии и о ее диких жителях, которые говорят на непонятном языке и, по-видимому, не имеют образа человеческого. Мы провели около 36 ч. в Нарве, чтобы дать отдохнуть моей матери. Я только о ней и думала. Я дрожала при мысли, что ее нервные припадки могут возвратиться дорогой. Мы ехали иногда ночью, останавливаясь только в больших городах. Помню, что, проезжая вечером маленькое местечко в Лифляндии, я услыхала погребальный звон. Я заметила прежде всего готическую церковь, возвышенную, в форме башни, и выделявшуюся на туманном небе. Ветер сгонял тучи, природа будто предвещала смерть. Несколько далее я увидала мрачную процессию, медленно подвигавшуюся к кладбищу, последнему убежищу покойника. Я старалась скрыть это печальное зрелище от моей матери и успокоилась только тогда, когда мы выехали на большую дорогу. Мы пробыли два дня в Риге. Погода была превосходная, и я осмотрела город с г-жей Рольвилье, дочерью г-жи Убрино, старинной нашей знакомой. Мать моя с удовольствием увидала ее, и г-жа Рольвилье оставалась с нею в мое отсутствие. Я была за обедней, которую служили о здоровье моей матери, потом полюбовалась прелестным видом с моста, и, увидав католическую церковь открытою, когда мы были в дороге, возвращаясь в гостиницу, я спросила у моей подруги, можно ли в нее войти. — «Всегда», — сказала она мне, — «ее никогда не запирают». Я была очень поражена простотой и бедностью этой церкви. Священник стоял на коленах, погруженный в набожные размышления. Невольно и я стала на колена, возведя взоры на большой крест, поставленный на алтаре. Тишина и спокойствие, которые окружали меня, наполнили душу мою неземным чувством. Я с сожалением встала: нора было уходить; священник встал также. Я спросила у него, можно ли получить маленькие образки. Он мне принес их; я предложила ему за них денег, но он не принял. Тогда я опустила их в церковную кружку, и возвратилась домой с чувством душевного спокойствия, давно мною не испытанным. Никогда не забуду я этой церкви. В Кенигсберге мы остановились в отеле «Золотой Орел». Я увидала слуг в трауре и узнала, что г. Ниса, министр Португалии, уехавший из Петербурга за несколько дней до нас, заболел оспой в этом отеле и только что умер. Возвращались с его похорон. Мы ночевали около занимаемых им комнат; к счастию, никто из нас не боялся ни привидений, ни оспы. Я спала с моей младшей дочерью в кабинете около комнаты моей матери. Стены этого узкого кабинета были увешаны: одна — портретом Фридриха II, а другая — портретом его отца; оба изображены были стоя и во весь рост. Дочка моя не могла уснуть и беспрестанно повторяла мне: «Мама, не могу закрыть глаз: у обоих королей глаза такие большие, и они так пристально глядят на меня!».
Трещотка, которая заменяет в Кенигсберге бой часов, окончательно лишила меня сна, но мать моя спала; для моего спокойствия этого было достаточно. На другой день мы уехали после обеда и проезжали по великолепным лесам Пруссии. Ночь была чудная. Луна освещала нас восхитительно, и при таких обстоятельствах мне не так, как обыкновенно, надоедала медлительность прусских почтальонов и неповоротливость их лошадей. Облокотившись головой о дверцу, я дышала чистым воздухом и всматривалась в длинные тени дерев и мягкий свет луны, отражавшийся на дубовых пнях. Ямщики шли пешком, так как дорога была тяжелая, песчаная. Изредка трубили в рог, и протяжное эхо повторяло его звуки вдали. Все погружено было в сон вокруг меня: только я не спала с моим сердцем. Как бы мы ни были несчастны на родине, невозможно равнодушно оставить ее. Можно от нее оторваться, но родину не оставляют, и счастие всегда не полно, если им наслаждаются вдали от родных могил и столь дорогой сердцу отчизны.