Я нахожусь сейчас на берегу Белого моря, в Онеге, — нахожусь один, потому что Березкин не смог вырваться из Москвы. Одиннадцать часов вечера. В окна гостиницы бьют слепящие, мешающие писать солнечные лучи. А за окнами — тихий деревянный городок с зелеными, без наезженной колеи, улицами, с гнездами ласточек на окнах государственных учреждений, с ленивыми, спящими поперек деревянных тротуаров, собаками, с устойчивым запахом свежего сена, который ветерок доносит и сюда, в комнату…
Впрочем, теперь, хотя бы мысленно, нам предстоит ненадолго вернуться в Париж.
Тогда, после встречи с Анри Вийоном, я возвращался на Османовский бульвар в несколько элегическом настроении, возвращался по ночному, залитому светом неоновых реклам Парижу, присматриваясь к парижанам, останавливаясь у художественно оформленных витрин и не подозревая, что держу в руках нечто такое, что через полчаса или час буквально потрясет меня.
Не знаю, почему Анри Вийон не рассказал мне все с самого начала. Но уходя от него, я не сомневался, что под прошлым Антарктиды он подразумевал геологическую историю материка.
Ничего похожего. Александр Щербатов полагал, что Антарктида была родиной древнейшей человеческой цивилизации.
Вот так. Не больше и не меньше.
Я вернулся в отель раньше Березкина, принял душ, а потом, чувствуя себя немного утомленным, по лености взялся читать то, что было покороче, — не дневник, а статью. Вот тут все и началось.
Березкин, войдя в номер, сразу почувствовал неладное и, выслушав мой сумбурный рассказ, покосился сначала на стол, потом под стол; очевидно, он заподозрил, что в трезвом состоянии я не смог бы наговорить ничего подобного.
Он молча отобрал у меня статью и тут же прочитал ее.
Мне пришлось пересказать своему другу все, что я успел узнать о Морисе Вийоне и Александре Щербатове, и Березкин остался доволен: как я и предвидел, особое доверие, проявленное Анри Вийоном по отношению к нам, хроноскопистам, не оставило его равнодушным.
— Меня вполне устроит, если в ближайшие месяцы ты будешь занят дневниками Щербатова, — сказал Березкин. — Это по твоей части, а я повожусь с хроноскопом. Понимаешь, после этой конференции…
Я все прекрасно понимал, но поработать спокойно ему довелось недолго.
На следующий день, позвонив Анри Вийону, я выразил ему и свое удивление, и свое восхищение смелой гипотезой.
— Мне будет приятно, если вам посчастливится найти дополнительные сведения о вашем соотечественнике, — ответил Анри Вийон. — Я не в силах помочь вам фактами, но, с вашего разрешения, напомню, что люди, мысль которых отличалась бунтарской смелостью, оставляли после себя след не только в той специальной области науки, которой занимались… Вы понимаете меня?
— Вполне.
Этот француз, право же, все больше мне нравился.
Я отнес «дело» Щербатова к первоочередным своим планам, но белозерское расследование отвлекло и Березкина, и меня и помешало быстрому завершению работы.
Впрочем, составить себе некоторое представление о наших новых героях я сумел довольно скоро — и дневник помог, и письма Анри Вийона. И хроноскоп тоже, разумеется, хотя хроноскопия свелась лишь к изучению дневника.
Дневник писался человеком, погибшим в Антарктиде и к концу похода знавшим, что он погибнет. С нашей, узкопрофессиональной точки зрения, это обстоятельство и могло послужить ключом к открытию характера. Ведь само собою напрашивается предположение, что удастся обнаружить существенные различия в тональности, в особенностях почерка, если сравнивать первые страницы, написанные человеком, уверенным в победе, и последние страницы, написанные человеком, знающим, что он побежден и погибнет…
Такого рода задание и было дано хроноскопу, и он, как следовало ожидать, обнаружил различия: первые страницы писались рукою здорового, полного сил человека, последние — рукою предельно уставшего и спешащего занести свои наблюдения и мысли в дневник. Но как ни изменяли мы формулировку задания, хроноскоп настаивал на одном: и первые, и последние страницы писались человеком, находившимся в спокойном состоянии духа. Сообщая о своей скорой и непременной гибели, Щербатов оставался спокоен и тверд, и никакие раскаяния или сомнения не мучили его. Он сделал свое дело так, как считал нужным его сделать, и ни о чем не сожалел. Беспокоила его только судьба дневников, судьба открытия.
Облик мужественных, до конца преданных науке исследователей вставал со страниц дневника, и надо ли говорить, что восхищение их подвигом, невольная ответственность за их открытие требовали теперь от нас с Березкиным работы точной и быстрой?..
Насколько я понял по дневнику, Щербатов еще в юности получил отличное гуманитарное образование и был хорошо знаком с работами античных авторов Позднее он поступил в Московский университет, на кафедру географии, и в этом смысле ему очень повезло: его учителем стал выдающийся русский географ, историк и этнограф Дмитрий Николаевич Анучин, сразу же распознавший в своем ученике способность к аналитическому мышлению, глубокий интерес к географии и истории. С помощью Анучина Щербатов еще до отъезда в экспедицию опубликовал несколько статей о географических взглядах ученых классической древности.
Морис Вийон был старше Щербатова. По сведениям, сообщенным мне его внуком, он родился за год до Парижской коммуны, а отец его даже участвовал в боях с версальцами. Вот эти семейные воспоминания и традиции, по-видимому, наложили свой отпечаток на молодые годы Мориса Вийона: он занялся политикой, но скоро понял, что ничего дельного не добьется, и предпочел жизнь полярного исследователя — уехал в свою первую экспедицию в Гренландию… Что влекло Мориса Вийона в полярные страны — сказать трудно, но мне кажется, что в какой-то степени его путешествия были бегством от того общества, в котором разочаровался Вийон, и внук его согласился со мною.
А теперь обратите внимание на такое обстоятельство: Щербатов — горожанин, гуманитарий, знаток античной литературы! — был в экспедиции… каюром.
Очевидно, он учился управлять собачьими упряжками не в Александровском саду перед Московским кремлем.
Столь же очевидно, что Морис Вийон покупал ездовых собак не на Елисейских полях в Париже.
И — простейший вывод: в жизни Щербатова произошло нечто такое, что забросило его на север, где он и овладел искусством каюра и где позднее встретился с Морисом Вийоном.
Я написал в Париж — попросил Анри Вийона сообщить, где покупал собак его дед, и он ответил, что на Белом море — либо в Мезени, либо в Онеге.
Не теряя времени, я познакомился с отчетами различных экспедиций на Белое море и убедился, что имя Щербатова в них не упоминается.
И тогда я вспомнил, что в дневнике Щербатова мне встретилась ссылка на «Капитал» Карла Маркса. И я подумал, что студент Московского университета, наверное, не по своей воле оказался на берегу Белого моря, что знакомство с марксистской литературой однажды побудило его перейти к активным действиям, и кончилось это для студента ссылкой в небольшой северный городок — Онегу.
И теперь я знаю, что именно здесь, в Онеге, Щербатов встретился с Морисом Вийоном.
Их встрече не предшествовали никакие выдающиеся события — просто Морису Вийону нужен был переводчик, и Щербатову разрешили помочь экспедиции приобрести собак. Он оставил — думая, что ненадолго — небольшую метеостанцию, им же созданную в Онеге, и перешел, как говорится, в распоряжение Мориса Вийона.
…Я размышлял об их встрече, об их взаимоотношениях, сидя на берегу Онеги. Не знаю, как другим, но мне в моих раздумьях помогает вид тех мест, где некогда побывали мои герои, да и раздумья при этом обретают подчас необходимую писателю теплоту, лиричность, если хотите.
Онега при впадении в Белое море — река широкая, светлая. Длинные черные нити бонов расчерчивают ее на прямоугольники, в которые заключен сплавленный молем лес. Было начало отлива, вода устремлялась в море, и бревна напирали на нижние боны, стараясь вырваться на свободу. Боны, изгибаясь, сдерживали напор, и я, наблюдая за рекой, пытался мысленно представить себе разговор, который неизбежно должен был произойти между Щербатовым и Морисом Вийоном, — разговор о прошлом Антарктиды.
Щербатов закончил свою статью в ссылке, в Онеге и, конечно же, не мог не поделиться своими выводами с человеком, который отправлялся в Антарктиду.
Наверное, услышав о странной на первый взгляд гипотезе, Морис Вийон попросил у Щербатова разъяснений.
«Прямых доказательств, как вы сами понимаете, у меня нет, — надо полагать, ответил ему Щербатов. — Но косвенные, основанные на изучении античной литературы, я могу привести. Вернее, я могу объяснить, почему задумался о прошлом Антарктиды и какая цепь умозаключений привела меня к столь поразившему вас выводу…
Известно, например, — продолжал Щербатов, — что еще за две с половиной тысячи лет до нашей эры к фригийскому царю Мидасу явился некий путешественник и рассказал ему о далекой Южной Земле, населенной великанами, богатой золотом…»
«Я знаю эту легенду», — перебил, наверное, Вийон. «Она достаточно широко известна, — должен был согласиться с ним Щербатов. — Но я напомнил ее лишь для того, чтобы подчеркнуть древность первых сведений о загадочном материке… А вот забавный исторический парадокс. Вы уж извините, но мне вновь придется напомнить общеизвестное. Как вы знаете, в двух сочинениях Платона, „Тимэе“ и „Критии“, упоминается Атлантида. И этого упоминания в трудах лишь одного ученого древности, написанных, кстати, в форме утопического романа, оказалось достаточно, чтобы в наше время сотни людей размышляли об Атлантиде, искали ее следы… А в том, что существует Южный материк, были убеждены все античные географы, — я подчеркиваю — убеждены и все, — но никому из современных ученых не приходит в голову проверить, на чем основывалось их убеждение!»
Уж не знаю, как реагировал Морис Вийон на высказанные примерно в такой форме соображения Щербатова, но, мне кажется, они должны были его озадачить.