Записки иноагента — страница 6 из 11

вка серебряного века и водка, произведённая в СССР в двадцатые годы, после отмены сухого закона. Даже без этикеток — первая бутылка в равной степени подойдёт под парфюм, вторая — под керосин. А этикетки! Одна в томных золотых и голубых виньетках и рюшах, медали, изысканные витые надписи. Другая — на страшной серой бумаге, и жутковатым энкавэдэшным шрифтом: «Хлебное вино. 1/20 ведра. Креп. 40 % Цена вина 1 р. 50 коп., бутылки 12 коп. Итого 1 р. 62 коп. Центроспирт». И сразу всё ясно, правда?

Шрифты — отдельная история. Как же они безупречно отражают эпоху! Я не думаю, что художники, их создававшие, ставили себе такую задачу — да ничего и не вышло бы. Эти цветы растут сами. Если ты родился и живёшь в это время, если дышишь его воздухом — ты просто не сможешь провести эту линию иначе, слишком много факторов работают одновременно.

Вот старая американская жестяная табличка. Это объявление: «Запрещено плевать на тротуар! Штраф 50 долларов». Смотрю на шрифт и сразу вижу — двадцатые годы прошлого столетия (параллельно думаю — что это они так строго за чистоту взялись? 50 долларов по тем временам — бешеные деньги! А оказывается, у них была эпидемия туберкулёза. Интересно!) Я разглядываю изгибы и завитушки шрифта ар-нуво, и поражаюсь, как безупречно люди, его выводившие, следуют сложным законам его форм и обводов. И этот же свод законов одновременно повелевает архитектурой, живописью, мебелью, одеждой, музыкой, поэзией и литературой!

Почерк эпохи. И для меня, поверьте, особенности этого почерка не менее важны, чем то, что им написано, их рассказ зачастую бывает интереснее.

Среди множества всех этих штук и штучек я всегда чувствовал себя очень хорошо. Скучаю ли я по ним? Скорее, вспоминаю с теплотой. Вот они по мне, возможно, скучают. Попытаюсь объяснить — они сообщили мне всё, что собирались сообщить. Их рассказы закончились. Нет, конечно, я их по-прежнему люблю. Попробовал перевезти в Израиль несколько самых дорогих мне — и остановился. Во-первых, нет никаких «самых» — они все любимые. Во-вторых, начнёшь и не остановишься, всё перевезти невозможно. Достоверная история — Москва, 1941 год, эвакуация, вокзал, давка. На этот самый вокзал прибывает знаменитый советский композитор (фамилию опустим) с супругой, двенадцатью чемоданами и упакованной антикварной мебелью. Им говорят — уважаем вас, но никак невозможно: эвакуация, людям мест не хватает, по чемоданчику на человека. Что же делать? Ничего не знаем, оставляйте на перроне. Тут же на перроне супруга классика натурально сошла с ума (за супруга не поручусь). Так вот это не про меня. При этом, надо сказать, израильский дом на глазах превращается в подобие московского — он тоже заполняется всякими штуками — другими. Со своими рассказами. И всё-таки благодаря резкому сокращению количества предметов я сделал открытие. Одно время я собирал винтажные тёмные очки «RayBan». Я считаю классический «RayBan» самыми удачными очками, которые придумало человечество — они идут всем без исключения, включая женщин, стариков и детей. С изумлением, кстати, обнаружил, что дужки очков, изготовленных в сороковые-пятидесятые, чуть-чуть не достают до ушей. Я знал, что люди увеличиваются в размерах, но чтоб за такой короткий отрезок времени! (А я и раньше замечал — найти цилиндр или котелок конца девятнадцатого века шестидесятого размера — практически нереальная задача — все маломерки!) Но это к слову.

Итак, в Москве я отобрал из всего множества очков десяток наиболее достойных и с более-менее нормальными дужками. Они лежали в прихожей у зеркала, и я всякий раз с мучительным наслаждением выбирал — какие сегодня выгуливать? В Израиль приехал с одной-единственной парой. В ней и проходил целый год, не испытывая ни малейших неудобств. Потом купил ещё одни. Так они и лежат — оказывается, вторые не нужны. Вот тебе и раз. Проблема выбора отпала сама собой. В Израиле вообще крайне утилитарно подходят к своему внешнему виду. Во-первых, жарко. Во-вторых, вообще не в традиции наряжаться. Пошли с женой в филармонию на концерт классической музыки. Я надел пиджак — Верди всё-таки. Среди полутора тысяч любителей Верди в пиджаке оказался я один. Вообще, это освобождает тебя от массы проблем. Главное — чтоб человек был хороший. Ты хороший человек? Вот надевай майку, шорты и иди.

Это интересно! Все без исключения артисты немножко девочки: никакого сексуального подтекста, просто они должны нравиться — работа такая. Это быстро переходит в автоматизм — ты чаще, чем другие, заглядываешь в зеркало, думаешь постоянно, что надеть и как это сидит, следишь за мелочами. А я ещё со своей любовью к 30–50-м обожал ходить по блошкам, рыться в завалах и часто находил совершенные брильянты из далёкой прошлой жизни. В былой московской клубно-джазовой карусели эти шмотки выглядели совершенно уместно, а меня так просто вдохновляли: человек часто сам не замечает, как его поведение меняется в зависимости от того, что на нём надето — меняется походка, выражение лица, речь, настроение. В Израиле, боюсь, всё это вызовет лёгкое недоумение. Сколько с любовью добытых вещиц остались без работы!

Обожаю наблюдать эстетику времени по предметам быта — холодильникам, радио, мебели, по моде на одежду. А автомобили! Первые — кареты и брички с мотором. Постепенно в формах появляется обтекаемость, стремительность. И какой взлёт и разнообразие фантазии художников в американских машинах конца 50-х — начала 60-х! В те годы они должны были видеться кораблями из светлого будущего, а оно, казалось, так и маячило на горизонте. Страшно иногда хочется какой-нибудь «Кадиллак» или «Шевроле» года эдак пятьдесят девятого — ездить на нем сегодня по Израилю невозможно, парковаться — вообще невозможно, но какое это имеет значение! От этих широченных плоских капотов, от хромированных навороченных бамперов, от бескрайних кожаных диванов и невероятных крыльев исходит мощная волна наивного оптимизма — всё у нас будет лучше всех! Сегодня, в крайнем случае завтра! Long live rock’n roll!

Завтра была война во Вьетнаме.

Очень забавно наблюдать, как советская власть, поливая дерьмом американских империалистов, при этом по-ученически старательно срисовывала у них всю эстетику быта. Насколько, конечно, позволяло техническое отставание. Копировали форму автомобилей — с опозданием на десять лет. Холодильники, радиоприёмники, часы, телевизоры… Наши любимые в детстве уличные автоматы с газировкой — просто копия американских. С сохранением раскраски. А мы и не знали. Эх…

Ещё вчера (ну, позавчера) автомобили радовали разнообразием форм. Марки были узнаваемы, создатели за это боролись — «Вольво» угадаешь за версту по прямоугольному обрубленному заду, «Мерседес» — по решётке и вертикальным фарам (это называлось «удивлённые глаза»), БМВ — по обводам. Сегодня силуэты всех машин примерно одинаковы — как будто их скопом зализала какая-то вселенская корова. Коля Фоменко меня уверял, что это теперь такие международные требования к аэродинамике. Ой, не знаю. Сумел же «Геленваген» остаться самим собой. На мордах почти всех моделей застыло хищное выражение, так или иначе срисованное со шлема Дарта Вейдера. Это тоже требования аэродинамики? Или совершенно мне непонятная тенденция к унификации? Может быть, мы чего-то не знаем? Или они сами чего-то не видят?

11

А ещё его бесил запах. Запах собственного тела. Мы все чувствуем свой запах и как правило нас самих он не раздражает. Запах был еле уловим, и никто другой его заметить не мог, но он стал другим — он изменился, и он был нехорош. А с обонянием у него всегда дело обстояло отлично и за последние годы это свойство, похоже, только обострилось. Запах приходил ночью и никуда от него было не деться. Душ спасал на полчаса.

Появились и другие новые особенности — например, возросла неуклюжесть, движения стали менее точными и замедлились. Он и раньше-то, надо сказать, не являл из себя эталон изящества. Ему, правда, казалось, что с этими возникшими трудностями он как-то справляется. Если постоянно о них помнить. Ну, просто как будто не торопится никуда человек. Но постоянно помнить не получалось, и конечно ни черта он не справлялся.

Интересно, что все подобные перемены наступали не постепенно, а вполне шагообразно — вчера ещё нет, а сегодня уже есть. Утром у тебя зуб не болел, а сейчас — пожалуйста, болит.

Сон ночами то и дело куда-то уходил, он лежал в темноте и думал о природе человеческих ощущений. Вот, например, «у меня болит» — это что такое? Что такое «болит»? Когда, скажем, чешется, это понятно: хочется почесать. А «болит»? Как объяснить это другими словами? Выходило, что никак, великий и могучий был бессилен. Но если это просто сигнал, идущий от точки на теле в нашу голову, значит, точка — передатчик, а голова — приёмник? А значит, приёмник можно просто выключить? Анальгетики же как-то гасят волну? Или глушат? Он читал про людей, которые научились эту боль отключать без всяких анальгетиков. Где они нашли выключатель?

12

Вязкий, постоянно возвращающийся сон. Всякий раз он, уходя, оставляет ни на что не похожее горькое чувство — оно мимолётное и описанию не поддаётся. Город, похожий на Москву, но место не узнаваемо, отдалённо напоминает бульвар, поднимающийся от Трубной площади к Мясницкой, только самого бульвара нет, просто улица, идущая вверх, старые дома, редкие прохожие. Оттепель посреди зимы — серый день, низкие набухшие облака, иногда моросит еле заметный дождь. Грязные, обглоданные сыростью сугробы, под ногами лужи. Как правило, что-то не в порядке с обувью, или она вообще отсутствует, и я в одних носках. Всегда в этом сне я уже потерял некий важный предмет — или сумку, или телефон, или оставил где-то гитару — в троллейбусе? Из-за всего этого я безнадёжно опоздал, чаще всего на концерт, и вообще непонятно, где я нахожусь. Но самое сильное в этом наваждении — не то, что я сорвал концерт или кого-то подвёл, нет — это запах мокрого полуоттаявшего города — запах сырой одежды, выхлопа машин, смешанного с изморосью, собачьих какашек на сером льду у входа в подворотню, и лёд вокруг них подтаял кружочком, и ещё много чего. Именно этот запах оставляет то самое горькое чувство, исчезающее через пару минут после пробуждения.