– Нет, мама, не здорово. Я вылетела оттуда. Мне предложили уйти.
Она обдумывает мои слова в явном замешательстве.
– Знаешь, мне это не нравится, Оливия. Совершенно не нравится. Как они могли выгнать тебя? Ты так хорошо играла.
– Рисовала, мама, – поправляю я, мое раздражение нарастает. Именно она нацелила меня на живопись, говорила мне, что я особенная, что у меня получается, что нет ничего важнее в мире, чем создание произведений искусства. – Не играла. Музыка – это твое. – Я смотрю на ее руки. – Ты прекрасно играешь, мама. У тебя множество премий и дипломов, мама. Помнишь?
Он вскидывает на меня глаза, руки начинают трястись.
– Мои руки… их часто сводит судорога. Мне не дают от этого лекарств. Даже тигровый бальзам. Мазь в стеклянной баночке, от которой пахнет ментолом…
– Может, я смогу тебе его привезти.
Она качает головой.
– Нет. Нет, они не разрешат. – На ее лице морщин больше, чем раньше: у губ, глаз, на лбу, и уголки рта чуть опущены. – Я просто не могу поверить, что ты здесь. Мне так недостает тебя… – Голос надламывается, она начинает плакать. Она всегда принимала лекарства, они сглаживали колебания настроения. А если не принимала, то большую часть времени проводила в студии: сочиняла. Если плакала, рыдала или выла, все эти звуки глушились музыкой. Я, во всяком случае, ничего не слышала. – Это самое худшее, – говорит она, – и мои руки. – Поднимает их, и я вижу, как они трясутся. – Я не могу даже играть, Ливи. Ничего не могу делать.
Я хочу сказать ей, как мне ее недостает – голоса, музыки, доносящейся ко мне из гостиной, руки, прижатой к моему лбу, чтобы проверить, нет ли температуры, озорной улыбки глубокой ночью, когда мы выскальзывали из дома, чтобы посмотреть на гигантские волны, которые обрушивались на берег. Я хочу сказать ей, как мало от всего этого я тогда понимала.
– Все будет хорошо, мама, – говорю я, хотя, разумеется, не будет. – Мы подумаем, как это сделать. И сделаем. Я знаю, у нас получится. Ты всегда знала, как изменять жизнь к лучшему, мамик. – Я со стулом обхожу стол, ставлю стул рядом с ее, обнимаю маму за шею. Мне так недоставало ее, я это всегда знала в глубине души. Моя мамочка.
Тиша откашливается у меня за спиной, похлопывает по плечу. Я отрываюсь от мамы, смотрю на нее, и она качает головой.
– Извините, мисс, но я должна попросить вас вернуться на другую сторону стола. Для вашей же безопасности.
– Но она моя мама, – протестую я. – У меня все отлично. Что это за правило? Она моя мама…
Тиша смотрит на маму, и та покорно отодвигает свой стул от моего.
– Мириам знает, какие здесь правила, – говорит Тиша, возвращаясь к двери, по-прежнему многозначительно глядя на маму. – И она знает, что случается с теми, кто их нарушает.
Глубокий вздох, и я поворачиваюсь к маме. Время уходит.
– Мама… мне нужно… мне нужно кое-что у тебя спросить. – Я сжимаю ее руки.
Она сжимает мои, но в замешательстве качает головой.
– Что-то не так, милая?
– Мама. Послушай… в ту ночь, когда тебя нашли рядом с телом Штерна… в тот день ты принимала лекарства, так? Мама?
– Я не… я не знаю, о чем ты спрашиваешь меня, Ливи. Я не понимаю, при чем тут мои ле-карства?
– Когда они нашли тебя, со Штерном, – понижаю я голос, – ты ничего не соображала, мама. Я думаю, ты не помнишь, что случилось.
– Ливи, – она говорит чуть ли не со смехом, – почему ты шепчешь? Что за большой секрет?
– Господи, мама. – Я убираю руки. – Я говорю о юноше, которого, по их словам, ты убила. Моем лучшем друге. Твоем ученике.
– Я не знаю… я не знаю, о чем ты говоришь. – Она оглядывается, пытается сжаться, как испуганное животное. – Тебе надо в туалет?
– Что? Нет. Мама, посмотри на меня, ты сказала, что не помнишь. Не помнишь, что перед тем случилось, так? Так? Мама?
– Да… я не помнила. Не помню, – говорит она, ее подбородок дрожит.
– Посмотри на меня. – Она не смотрит, не может. Я наклоняюсь ближе. – У тебя есть враги? Кто-нибудь хотел намеренно причинить тебе вред?
– Враги? Откуда у меня враги? Почему ты задаешь такие странные…
– Кто-то тебя подставил, мама. – Как только я произношу эти слова, мне становится абсолютно ясно, что это правда. – Ты не должна быть здесь, – продолжаю я, вновь сжимаю ее руки, оглядывая эту холодную, вонючую, пустую комнату с голыми стенами, лишенную всего человеческого, всего живого. Как она оказалась здесь? Что-то не складывается. – Ты никого не убивала… ты бы не смогла. Ты не убиваешь даже насекомых. Помнишь? Ты что-нибудь помнишь? О чем-нибудь?
Мой голос добавляет пронзительности. Слова потоком изливаются из меня, и я знаю, что права. Другого быть не может. – Ты даже не разрешала мне убивать пауков, ползущих по стенам, хотя я их боялась. Ты всегда учила меня, что у всего есть душа, помнишь? Ты в это веришь. Ты не могла кого-то убить. Не могла.
Она убирает руки. Пристально смотрит на них. Начинает дрожать.
– Была кровь… кровь на моих руках… кровь. Кровь. Была кровь. Кровь на моих руках, – говорит она, сначала тихо, потом громче, громче, и это уже не слова, ничего такого, что я могу понять… Она раскачивается взад-вперед на стуле, прижимает руки к ушам, дергает себя за волосы.
– Мама. Пожалуйста, прекрати. Посмотри на меня, просто посмотри на меня. – Я пытаюсь переключить ее внимание на меня, пытаюсь вытащить ее из ямы. Из бреда.
Она на минуту успокаивается, смотрит в никуда, далеко-далеко, хватается руками за край стола, наклоняется вперед и шепчет: «Бис-кейн-бискейнпятьдесят-вторая-бискейн-пятьдесятвторая», – и с губ летит слюна.
Я качаю головой, подаюсь назад. Ее бессвязное бормотание пугает меня… белиберда, которую она говорит с такой важностью. Она продолжает бубнить одно и то же, только не бубнить, а кричать, громче и громче, а ее руки мечутся по воздуху, как два больших мотылька: «БИСКЕЙНБИСКЕЙН-ПЯТДЕСЯТ-ВТОРАЯ-БИСКЕЙНПЯТЬДЕСЯТВТОРАЯ…»
– Мама. Чего ты хочешь? Что тебе нужно? – кричу я. В отчаянии, когда Тиша срывается со своего поста у двери, отрывает руки мамы от ушей и заводит их за спину.
– Мисс Тайт. Все хорошо. Все будет хорошо. – Она достает из нагрудного кармана формы что-то вроде мобильника, говорит в него, когда я отодвигаю стул от стола.
Мама извивается и пинается, кричит, как младенец. Тиша держит ее крепче.
Я хочу оторвать от нее взгляд, но не могу. Не могу отвести глаза в сторону.
– Вы должны успокоиться, мисс Тайт.
Но мама не успокаивается, ее глаза вылезают из орбит, она продолжает вырываться, сальные волосы, уже мокрые от пота, прилипают ко лбу, и она кричит, кричит. Кричит.
В комнату влетают двое охранниц. Я наблюдаю, как одна помогает Тише держать маму, а вторая достает шприц и вгоняет иглу в правую руку. Я наблюдаю, как голова мамы валится набок, глаза закатываются, струйка слюны – как паутинка – растягивается с нижней губы до футболки.
Тут я срываюсь с места, выскакиваю из комнаты свиданий, бегу по холодным, сырым коридорам, которые пахнут мочой и дезинфекцией. Проскакиваю рамки металлоискателей, маленькую армию охранников у передней двери, тяжелые железные ворота с колючей проволокой по верху – и со всех ног мчусь к пустой стоянке, где ждет автобус, чтобы увезти нас всех из этого места.
Глава 12
Я сплю – мне плохо, щемит сердце – всю обратную дорогу до города. Мама в каждом кадре моего черно-белого кошмара: голова, откинутая назад, иглы, торчащие из лица, плеч, предплечий; кистей нет.
И тут в мой сон прокрадывается воспоминание: я маленькая девочка, и она рядом с моей кроватью, со стаканом красного вина в руке, рассказывает историю на ночь: я этого требовала чуть ли не каждый вечер. Во сне я слышу ее ясно и отчетливо. Как и происходило наяву.
«Расскажи мне еще раз, мама. Расскажи мне, как ты жила в океане».
«До встречи с твоим папой я была русалкой. Плавала в воде и хотела петь, но ни слова не срывалось с моих губ…»
«Ни единого слова?»
«Ни единого. А теперь закрой глаза, если хочешь, чтобы я продолжала, – говорит она мне. – Но у меня был прекрасный хвост, с плавниками цвета самого синего неба, и я спала на подушках-волнах, и ждала, что случится что-то хорошее. А потом, однажды, бог прибыл с визитом и сказал, что хочет дать мне что-то важное».
«Рояль?»
«Да, кабинетный рояль. До того вечера я никогда не видела рояля. Он стоял у кромки воды, и когда я села за него, мои пальцы начали играть. Тут начали подходить богини с волосами цвета огня. Как у тебя. Такими же рыжими. Они так оживились и начали танцевать, и все изме-нилось».
«Что изменилось?»
«Хвост и плавники превратились в ноги, волосы стали такими длинными… А когда я открыла рот, оказалось, что я могу петь».
«Но ты больше не могла жить в океане?»
«Это правда».
«Но пока у тебя есть рояль, пока ты можешь создавать красоту, ты свободна».
«Да, Оливия. И ты – самая красивая красота, созданная мною».
«Я?»
«Да», – говорит она, и красные капли вина падают с ее руки, и кровать уплывает, и я уплываю, и появляется покалывание.
Я просыпаюсь и вижу трех комаров, раздувающихся от моей крови. Автобус сворачивает на автостоянку торгового центра «Море и солнце».
Водитель кивает мне, когда я выхожу. У него лицо человека, который набирал и набирает вес в каждой из этих поездок в тюрьму и обратно.
Кожу покалывает, когда я иду к своему автомобилю; вновь возникает ощущение, что за мной наблюдают: ощущение, будто чьи-то глаза не отрываются от меня, чего-то ожидают. Я верчу головой, людей на автостоянке хватает, но все они ищут свои прожорливые седаны или побитые временем пикапы, а не меня.
Я усаживаюсь на раскаленное сиденье и выезжаю с автомобильной стоянки – рулевое колесо обжигает руки, – стараясь не думать о маме, о том, как она потеряла самообладание, едва я упомянула Штерна. Словно я повернула какой-то тумблер и пропустила через нее электрический ток безумства. Ее дергание и крики… не хочется даже вспоминать об этом.