Записки из Города Призраков — страница 40 из 44

– Она целует его голову. Она говорит: «Мне так жаль. Мне так жаль». Она все время плачет.

Я это буквально вижу: моя мать на песке со Штерном, кровь течет ей на колени, он умирает у нее на руках. И все во мне взрывается: чернота в легких, каждый внутренний орган, каждая мозговая клеточка, и я плачу тяжелыми, горючими, солеными слезами.

– Потом за ней пришла la policia. Она говорила только: «Мне так жаль, мне так жаль», – и она огляделась и сказала: «Скажите Оливии, что мне так жаль. Скажите ей, что я люблю ее».

Перед тем, как ее увели, она обратилась ко мне. Я думаю над словами, которые она повторяла вечером, поглаживая мои волосы при свете лампы на прикроватном столике, когда ветер легонько надувал занавески: «Ты самое прекрасное, что я создала. Прекраснее музыки, больше, чем музыка».

«Она этого не сделала. Штерн был настоящим. Он настоящий. Я в своем уме».

– Ш-ш-ш, ш-ш-ш, девочка, – шепчет Медуза, ее рука на моей голове, и я обнимаю ее ноги, и она продолжает повторять «ш-ш-ш», и я долго-долго остаюсь рядом с ней.

«Скажите ей, что я ее люблю». Никто мне не сказал. Да и зачем.

Я всегда это знала.

Глава 26

С соседнего холма я наблюдаю – у меня на коленях блокнот, – как металлические шары рушат закопченные стены Города призраков.

Это оглушающее, великолепное зрелище. Отец его лицезреть не смог. Он все еще злится на себя за то, что поверил Теду, а не мне, все еще в ужасе от того, что человек, которому он полностью доверял, оказался, как он сам и сказал, «чертовым маньяком».

Как только папа действительно созрел для того, чтобы выслушать всю историю, я ему ее рассказала: Штерн, правда, стал «внезапной догадкой». Базировалась моя история главным образом на выводах из информации, полученных от Остина, и на том, к чему привела меня логика. Поскольку больше не имело смысла скрывать мою цветовую слепоту, я рассказала и об этом. Он встревожился, задал мне миллион вопросов, постоянно обнимал и прижимал к себе, но уже определенно не думал, что я чокнутая. А мне больше всего требовалось именно это. Он пообещал найти мне хорошего врача, заверил, что мы что-нибудь придумаем. И это меня вполне устраивало. Приятно, когда от родителей нет тайн.

Я тянусь к тюбику акварели, выжимаю чуть-чуть на маленький мольберт, окунаю в нее кисточку. Мне без разницы, что краска выглядит для меня черной, хотя на тюбике написано «Ализариновая красная». Мне нравится, что я вновь рисую кистью, веду ее кончик по бумаге.

Итак, я рисую. Я рисую пыль, поднимающуюся в небо, рисую смерть этого гиблого места. Смерть, которая, возможно, возродит жизнь.

Удивительно, но в полицейском участке вчера вечером Медуза не замерзла. Ей дали одеяла, горячего чая, и как только она начала говорить, все получилось более чем складно. И что еще удивительнее, они слушали.

Я рассказала им правду: о поджоге, о том, как Тед заманил меня в западню после того, как я отправилась в Город призраков, чтобы найти улики против него. Я рассказала им о Тане Лайвин, о том, что у нее и Теда был роман. Они навострили уши, услышав ее имя. Весь год они пытались найти ее убийцу, и они подозревали Теда, потому что знали, что он разговаривал с Таней по телефону и обменивался с ней эсэмесками, но пока что понятия не имели, как связать его с ее исчезновением. Они предупредили нас, что в случае с богатым, располагающим хорошими адвокатами человеком косвенные улики далеко не всегда ведут к обвинительному приговору. Но они убедили окружного прокурора отложить судебный процесс моей мамы в свете вновь открывшихся обстоятельств.

Так что она получила шанс.

Я наблюдаю, как они работают, мужчины в пыльных сапогах и светоотражающих куртках, под облаками, готовыми пролиться дождем. Это музыка – слышать, как валятся стены. Скоро останутся только груды пыли, штукатурки, дерева и осколков стекла, в которых они будут искать человеческие останки. Кости. Зубы.

Я рисую темницу, в которой сидели наконец-то освобожденные призраки, и я рисую Штерна, каким запомнила до того, как все изменилось: подсвеченного солнцем, с ослепительной улыбкой, взглядом, устремленным в сарай нашего старого дома, «О, Сюзанны». Я закрываю глаза и теперь слышу только скрежет огромных машин, срывающих с лица земли Город призраков, и думаю о его лице: прямые углы челюсти, глаза, заглядывающие в глубины моей души, – о том, что даже черный, серый и белый, он казался более многоцветным, чем любой другой человек, когда-либо увиденный мной.

Вот я и рисую его, стоящего в углу большого, измазанного акварельными красками листа, моего лучшего друга, который даже в смерти заставил меня сражаться, когда я уже думала, что все кончено. Я полощу кисточку в банке с водой.

До сих пор не знаю, что реально. Может, Штерн – выдумка моего измученного мозга, призванная освободить, вывести на поверхность все то, что я уже знала в глубине души. Может, мой разум решил, что столько боли одному телу не выдержать, вот он и сформировал образ Штерна, чтобы я смогла как-то разделить с ним свою боль. Чтобы у меня оставалась надежда. Чтобы я сама не пошла ко дну. Чтобы продолжила любить. И бороться.

И однако… сомнения оставались. Если вспомнить то, что мог знать только Штерн. Если принять во внимание ощущения, которые возникали у меня перед его приходом: словно мы оба перебрасывали мост через пропасть между жизнью и смертью, которая существовала в сером пространстве, ранее неведомом нам обоим. Я даже представить себе не могу, как это все можно выдумать.

Я закончила Штерна и рисую Медузу. Копы попытались отправить ее в приют, предложив ей чистую постель, и душ, и много чего еще, но она отказалась. Ей нравится жить на песке, искать сокровища. Я рисую ее на большой куче сверкающих расчесок, океан вздымается вокруг ее ног, превратившихся в хвост с плавниками. То есть она может нырнуть и спастись, если возникает такая необходимость, если ей угрожает опасность, совсем как русалка в маминых историях, которые она рассказывала мне в детстве. Медуза всегда знает, где обрести дом.

Тяжелые облака опускаются ниже, большие зубастые машины уже растаскивают крупные обломки, и тут за моей спиной слышатся шаги. Я поворачиваюсь, и сердце учащенно бьется. Остин, поднимающийся по склону холма. Под глазами темные мешки, словно в последнее время он тоже плохо спал.

Я не знаю, что ему известно. Я не знаю, в курсе чего он был. И когда я смотрю на его лицо, я думаю о Теде, хотя биологически они не родственники. Я начинаю быстро паковать рисовальные принадлежности.

– Оливия… подожди. Пожалуйста, не уходи.

– Остин, я не могу говорить с тобой.

– Только послушай секундочку. Пожалуйста, – молит он. Голос сиплый, севший. – Я давно уже тебя ищу. Потом понял, что ты, скорее всего, здесь.

– Ладно, – киваю я, но мне как-то не по себе. Хотя я у него в долгу… во всяком случае, считаю, что должна его выслушать. – Садись.

Он садится нерешительно рядом со мной.

– Я пытался поговорить с тобой с того момента, как узнал, что ты в больнице. Полиция приходила в дом. Они допрашивали Теда о пожаре. Он сказал, что все дело в страховке, знаешь ли…

– Я знаю, что он сказал.

Остин хмурится, смотрит в землю.

– Оливия… я знаю, ты можешь мне не верить, но я действительно ничего не знал. Ничего. А потом было уже поздно.

– Ты пришел, чтобы сказать мне об этом? Что сообразил, о чем речь, слишком поздно? – Вдалеке рушится еще одна стена здания.

– Нет. – Он пробегает пальцами по волосам. – Я пришел, чтобы извиниться. За… за все. За то, что держал все в секрете от тебя слишком долго.

– Почему ты ничего не сказал раньше? Почему просто не признался во всем? Многое бы изменилось к лучшему. Остин… все эта история не по зубам ни тебе, ни мне.

– Оливия. Если бы я знал, что есть причина, по которой он хочет держать тебя под колпаком… помимо того, что он о тебе тревожится… я бы сразу все рассказал. – Остин прикусывает нижнюю губу. – Тед воспитывал меня чуть ли не всю жизнь. Был мне отцом… – У него перехватывает дыхание, он закашливается. – Я не знал, что все это ложь, – выплевывает он.

Я смотрю на развалины, на серое небо, на участок шоссе, которое ведет в Броудвейт, к крохотной камере мамы.

– Я прекрасно понимаю, о чем ты.

Остин шумно сглатывает слюну.

– В тот вечер, когда ты приходила на обед и он сорвался… я сказал тебе, что он, возможно, расстроен из-за какой-то сделки. Но после того, как я отвез тебя домой, осознал, что сорвался он после того, как ты упомянула о слушаниях.

Я киваю, и на его лице отражается печаль: она читается в опущенных уголках его прекрасного рта, в тике его правой щеки, под глазом.

– Я продолжал думать об этом, о странностях его поведения. И потом, другим вечером, в кондоминиуме, – он краснеет, бросает на меня короткий взгляд, – после нашей ссоры и твоего ухода, у меня возникло предчувствие беды: как будто он замешан в чем-то плохом и ты – уж не знаю, как и с какого бока, – тоже к этому причастна. – Он обхватывает руками колени, крепко, будто ему надо за что-то держаться. – Я спросил его об этом. Хотел знать, почему он одержим тобой и тем, что ты делаешь, что говоришь. Почему он хотел, чтобы я с тобой сблизился. Я сказал ему, что все это дурно пахнет и, по-моему, он мне насчет чего-то лжет. Я сказал ему, что он, похоже, ходит налево. И тогда он… взорвался.

– И что ты сделал?

– Ну… я попытался дозвониться до тебя… но ты не отвечала. Я пошел спать, в надежде, что утром смогу с тобой связаться. Когда проснулся, мобильника на прикроватном столике не нашел. Мне показалось это странным, потому что я точно положил его туда перед тем, как отключиться. – Он вновь прикусывает нижнюю губу, моргает, прикрывает глаза от солнца. – Я позвонил на него с маминой линии стационарной связи… и услышал, как он звонит в кабинете Теда. Увидел эсэмэски.

– Те, что он посылал мне. Прикидываясь тобой.