У нас же были сосредоточены и довольно обширные претензии к нам нейтральных государств из-за военно-морских операций наших флотов, причинявших большие убытки нейтралам. Так, например, мы в самом начале войны затопили ряд голландских, норвежских и шведских судов в Белом море в наших портах, дабы загородить вход в эти порты, опасаясь нападения германского флота (тревога, оказавшаяся фактически напрасной, но обошедшаяся нам очень дорого, так как пришлось хорошо заплатить за это нейтральным судовладельцам). С другой стороны, у нас же велась регистрация русского имущества в неприятельских странах и наших претензий к неприятельским правительствам, а дело «Комитета по борьбе с немецким засильем» Стишинского давало яркую картину настроений правительства в германском вопросе и отражало все течения нашей внутренней политики.
Уже с одной фактической стороны статистические данные, собранные из разных отраслей разных ведомств, делали архив нашей Юрисконсультской части чрезвычайно любопытным и ценным, и когда Половцов при первом же своём посещении обратил на это внимание, то под всеми разнообразными предлогами, которыми располагает товарищ министра по отношению к непосредственно ему подчинённому отделу, он или требовал отдельные дела полностью, или же расспрашивал нас далеко за пределами данного дела. Эти продолжительные доклады, конечно, вводили Половцова в самую гущу нашей ведомственной работы, и так как он практиковал такой же метод проникновения в дела и по отношению к другим департаментам и отделам, то быстрым темпом шёл к усвоению того, чем так отличался Нератов от других наших чиновников, а именно всесторонней осведомлённостью.
Не могу умолчать о характерной детали: служебный кабинет Арцимовича помещался на том же этаже, что и кабинет министра и Нератова. Половцов сразу же после своего назначения перенёс свой кабинет на тот этаж министерства, где помещались Юрисконсультская часть, I и II Департаменты (последним управлял Нольде), так что его кабинет прямо соприкасался с кабинетом Нольде и находился буквально в двух шагах от нашей Юрисконсультской части. Такое выгодное положение, вдали от министра и Нератова, позволяло Половцову гораздо больше знать и видеть, чем сидение Арцимовича в отдалённой части министерства. Но, несмотря на все эти далеко не банальные приёмы быстрого и детального ознакомления с подчинёнными ему частями ведомства, свидетельствовавшие о больших деловых способностях Половцова, ему невозможно было проникнуть всюду, так как по закону он был «техническим и хозяйственным» товарищем министра, а Нератов продолжал и при Штюрмере оставаться «политическим» товарищем министра, который и заведовал всей сокровенной частью русской внешней политики.
На бюрократическом языке это означало, что Нератову, и только ему, подчинялись все четыре политических отдела, ведавшие европейскими, американскими и ближне-, средне- и дальневосточными делами, ему в политическом отношении подчинялась и Юрисконсультская часть; Половцову же подчинялся I Департамент — личного состава и хозяйственных дел и II — Консульский, а также в части юридической — Юрисконсультская часть. Из этого вытекало, что в чисто политические дела всех четырёх политических отделов, которыми заведовали Татищев, Петряев, Клемм и Козаков, Половцов не мог проникнуть, а Юрисконсультская часть, несмотря на свою географическую близость, была ему известна только наполовину, так как Половцов мог только знать, что находилось в нашей части, а между тем чисто политическая работа Юрисконсультской части выражалась главным образом в устных и письменных заключениях и докладных записках, которые мы давали в политические отделы по принадлежности, где они и хранились. После же назначения Половцова и его исключительного интереса к нашей части я, как правило, предпочитал не оставлять в наших делах никакого письменного следа в виде черновиков и т.д. в особо важных вопросах политического характера.
Таково было ненормальное положение, когда подведомственная своему начальству часть вынуждена была скрывать свои наиболее существенные дела от своего прямого начальства, так как, повторяю, у нас у всех никогда из головы не выходило подозрение, что истинная миссия как Штюрмера, так и Половцова — заключение сепаратного мира с Германией. Это же подозрение не позволяло и всем перечисленным начальникам политических отделов близко допускать к себе Половцова; последний дружил только с Нольде, который, конечно, как старый служащий министерства, очень много знал, но насколько он был с ним откровенен, я судить не берусь. У нас упорно говорили, что в случае ухода Нератова Половцов займёт его место, а Нольде — место Половцова. Думали, что такая комбинация осуществится ещё при Штюрмере. Конечно, для Штюрмера Нольде был слишком «левым», но, с другой стороны, Нольде был дружен с Половцовым и в отношении войны был из всех ответственных чинов ведомства наибольшим германофилом (если не считать В.О. Клемма, заведовавшего Среднеазиатским отделом). Таким образом, в тот момент, в октябре 1916 г., такая комбинация казалась правдоподобной.
Предчувствие взрыва
В ту осень дважды приезжал в Петроград из Севастополя, где он постоянно жил с семьёй, мой дядя Н.В. Чарыков: первый раз в начале октября, второй — на рождество, вскоре после убийства Распутина. Оба раза он был около трёх недель и как человек, имевший большие связи при дворе, находился в полном курсе того, что там делалось. Оба раза мне пришлось с ним много видеться и говорить о волновавших всех вопросах.
В его октябрьский приезд я расспрашивал, естественно, о Штюрмере, но он отозвался о нём очень ядовито, сказав, что хотя часто встречался с ним при дворе по разным торжественным случаям, однако лично с ним никогда никакого дела не имел. Я спросил, насколько, по его мнению, правильно предположение о том, что Штюрмер назначен министром иностранных дел для заключения сепаратного мира с Германией. Он ответил, что Штюрмер вполне на это способен, но объективная обстановка такова, что Россия при всём желании не может выйти из войны и это к нашему счастью, так как при теперешних условиях сепаратный мир с Германией был бы «величайшим бедствием для всей последующей русской истории». Тогда я спросил его насчёт существующих при дворе германофильских течений и государя. Он сказал: «Германофильская партия, к сожалению, сильна как никогда, но государь непреклонен в лояльном отношении к союзникам». При слове «непреклонен» он и я невольно улыбнулись, зная, что это слово вообще малоприменимо к характеру Николая II; к тому же для вопроса о мире настроения императрицы были более решающими.
О Распутине — общая тема 1916 г. — он упомянул в связи с моим рассказом о тех слухах, которые несколько раз в течение всего 1916 г. носились по нашему ведомству, а именно о назначении дяди министром иностранных дел. На это он заметил, что «теперь, когда на назначения министров влияет Распутин, ни Извольский, ни я, никто из профессиональных дипломатов на пост министра иностранных дел назначен не будет».
Тем не менее именно в этот приезд в гостинице «Франция», помещавшейся рядом с нашим министерством, у моего дяди, который всегда там останавливался, бывало много наших ответственных чинов и даже Нератов. Был у него и вел. кн. Николай Михайлович — председатель Исторического общества, в котором участвовал и мой дядя (получивший в 1906 г. Уваровскую премию за своё сочинение о миссии Павла Менезия при Ватикане). В связи с этим приездом у нас опять упорно заговорили о том, что Штюрмер не так уж прочен и антантофильская партия при дворе имеет в лице Чарыкова готового ему заместителя. При этих условиях знаменитая речь П.Н. Милюкова 1 ноября 1916 г.[32] и её отклик в Государственной думе и всей стране окончательно осветили положение.
В тот день, когда около 6 час. вечера мы собрались в «чайной комнате», то есть ведомственной приёмной министра, из Государственной думы только что приехали Нератов, Татищев, Нольде и Козаков и передали подробно содержание этой речи и впечатление, ею произведённое. Татищев, который совсем недавно приехал из Парижа и отсутствовал в России с самого начала войны, сказал про Государственную думу: «Это лейденская банка — от одной искры произойдёт взрыв». Нератов, более осторожный, говорил о том, что эксцессы неминуемы, а Нольде сказал, что «через три месяца у нас будет республика». В отношении срока фактического падения монархии Нольде, таким образом, ошибся ровно на один месяц.
Среди присутствующих не было Половцова, и потому разговор был совершенно откровенным, но впечатление от всего виденного и слышанного у тех, кто был на заседании Государственной думы, оказалось настолько сильным, что заявление Нольде о республике никого не удивило. О государе говорили как о покойнике, и в этот момент в нашем ведомстве, в этом пока что тесном кругу наиболее близких к министру чиновников, монархия уже не существовала. Не то было замечательно, что говорилось, а где — в приёмной у Штюрмера, рядом с его хотя и пустовавшим в этот момент кабинетом, и кем — Нератовым, Татищевым и другими, всю жизнь отдавшими монархии, если вспомнить, что ещё при своём уходе Сазонов, да и Нератов в своих речах при прощании с Сазоновым считали необходимым в глазах всего ведомства поднять личный престиж государя. В тот момент все уже были настолько далеки от этого настроения, что ни место разговора, ни боязнь доноса не могли остановить раз прорвавшуюся откровенность.
В нашей полной монархических традиций обстановке такие речи выглядели ошеломляющей смелостью, но в этой смелости не было никакого оттенка революционного бесстрашия, а ясное сознание того, что власть над событиями, которая ещё так недавно была в наших руках, уже от нас безвозвратно ушла, что мы всецело находимся во власти стихий, развивающихся помимо нас. В самом деле, хотя номинально как будто всё оставалось по-прежнему, но с этого дня мы все, как бы высоко ни стояли на служебной лестнице, сравнялись в одном, а именно в бессилии вести в прежнем русле политику России. Мы должны были выжидать чьего-то решения и быть его исполнителями, из актёров мы превращались в зрителей или, что, может быть, было неизмеримо хуже, в статистов. Наверху шла борьба между Милюковым (в символическом смысле) и Распутиным (также в символическом смысле), мы же были между молотом и наковальней, и наша сдержанность или наша откровенность теперь, когда все самые сильные слова, вроде «глупость» или «измена», были сказаны, наше лицемерие, которое ещё так недавно при прощании с Сазоновым казалось нам патриотическим долгом, теперь, когда Штюрмер, назначенный при посредстве Распутина, падал при посредстве Милюкова, эти необходимые прежде маски становились ненужными.