Записки из рукава — страница 5 из 12

Но поэзия не платит мне заслуженной неблагодарностью. Самые тяжелые дни в тюрьме я распределила между любимыми поэтами. Один день я читаю Ширали, другой — Чейгина, Куприянова, Елену Шварц, Елену Игнатову, Леонида Аранзона, Роальда Мандельштама, ну, и Наташку, конечно, тоже. Это было хорошим противоядием.

Тюремная эстетика

В сравнении с «Крестами» Большой Дом поражает безвкусицей. В коридорах какие-то диаграммочки, цветочки, портретики, бюстики. В комнате свидетелей плюшевые диванчики и плюшевая же, молью траченная, скатерть с кистями на круглом столе. И вечно воняет то щами, то рыбой. И тут же сигнальное табло, цифровые замки…

Нет, кондовый аскетизм «Крестов» мне милее! Здесь тюрьма не притворяется чем-нибудь другим, каким-то невинным учреждением. Голый кирпич уместен там, где человечеству пускают кровь. Пусть даже дурную: в «Крестах» попадаются и преступники. Правда, строгая простота «Крестов» доходит порой до абсурда. Так, например, в больнице ванная комната и морг совмещены. Иногда там лежат трупы, иногда моются больные. Одежду мы кладем на клеенчатую кушетку, на которой перед этим лежал труп «освободившегося» зека. Другой мебели в ванной-морге просто не имеется. Думаю, что ни после больных, ни после трупов эта кушетка не протирается даже влажной тряпкой, не говоря уж о дезинфекции.

Вот так воров приучают к той самой простоте, которая хуже воровства.

Надписи на стенах

Меня считают особо опасной преступницей и при всяких выездах держат не в «собачнике», а в так называемых «стаканчиках». Это узкий железный шкаф с крохотной скамеечкой. Даже мне (рост 156 см, 40 кг веса до голодовки) в нем тесно и душно. От скуки читаю надписи на стенках: «Опять 144-ая!», «Алик Рудаков сука», «Прости меня, мама!», «Витя с Охты», «6-ая ходка», «Жора Платов», «15 лет», «Наташа! Я люблю тебя!».

Карандаш или авторучка у меня всегда при себе. Я тоже делаю свою надпись:

«Вы душите свободу, но душа народа не знает оков».

Смерть в «Крестах»

Зеки уверяют меня, что трупы из тюрьмы родственникам не выдаются. Не знаю, правда ли, но все равно страшно.

— А как же их хоронят?

— Сжигают в кочегарке.

Трубу этой кочегарки я вижу каждый день в окно с тех пор, как меня перевели в терапевтическое отделение. Не могу сказать, чтобы это зрелище действовало на меня ободряюще: в тюрьме умереть и в тюрьме же быть похороненной! Я знаю несколько неизлечимых больных: рак, последняя стадия чахотки. Все знают, что они вот-вот умрут, но никому не приходит в голову что-то изменить в их судьбе. К весне безнадежные больные умирают один за другим.

Вы удовлетворены, товарищ Советское Правосудие?

Личный обыск

Обыск. Нашли стихи и тюремный дневник. Волокут обратно на психоотделение. Две опердамы заводят меня в пустую камеру и приказывают раздеться догола. А дверь камеры распахнута в коридор, где стоят зеки, санитары и надзиратели.

— Прикройте дверь! — прошу я.

— Ничего, ничего! Не маленькая! — отвечает блондинка довоенного типа. Вторая, черная толстуха, хихикает.

Я ведь стесняюсь не столько наготы — слава богу, все на месте! — сколько псориаза, который уже начал осыпать меня. Отхожу в угол, чтобы меня не было видно из коридора.

— На середину! — командует блондинка.

Ах так! Я раздеваюсь, затем сажусь на шконку нога на ногу. Холодные полосы железа не лучшее в мире сиденье, но я достаю сигареты, закуриваю и сижу с мечтательным видом, как будто все происходящее меня даже не задевает. Правда, сажусь так, чтобы проклятые красные пятна были меньше заметны.

Обнюхав и прощупав чуть ли не на зуб мою рубашку, оперша швыряет ее на шконку.

— Можешь одевать!

— Ну зачем же? Я уж подожду, пока вы со всем справитесь.

Они возятся и возятся, а я сижу, как на пляже, да еще и ножкой покачиваю.

Осмотрев все, они возвращают мне одежду. Я неторопливо одеваюсь.

— Скорее!

— А я вас не торопила.

Они уходят, оставив меня в камере с распахнутой дверью. Но им приходится пройти мимо всех мужчин, которые все это время простояли напротив, демонстративно отвернувшись от нашей камеры. А вот тут-то они все вдруг обернулись и в упор глядят на них.

— Суки! — довольно громко несется им вслед. Они обе ускоряют шаг.

Кого они судят?

Однажды дверь камеры отворилась, и в мою одиночку ввели девчушку лет шестнадцати, всю в синяках и царапинах. Забилась в уголок и выглядывает зверенышем.

Я молчу. Мне жаль нарушенного одиночества, я к нему привыкла.

— А как вас зовут? — спрашивает девчонка через час.

— Юлия Николаевна. А вас?

— Юлька. Вот здорово, правда?

— Забавно.

Она пододвигается поближе, заглядывает в глаза.

— Юлия Николаевна, а вы меня не будете бить очень больно? Я не люблю, когда у меня все личико поцарапано.

Я подскакиваю на своей шконке — Юлька шарахается в угол и закрывает голову обеими руками.

— Ты что, с ума сошла?! — ору я в ярости.

— Да, — невинно отвечает она. — После менингита. Меня два года в дурдоме держали.

Кое-как успокаиваю бедную дурочку. Потом спрашиваю:

— Что же ты натворила такого, что тебя посадили?

— Зонтик украла. Красивый такой, красненький и в цветочках.

— А зачем же тебе понадобился чужой зонтик?

— Просто так. Он красивый очень был. А потом соседка сказала мне, что я воровка. Я пошла в милицию и все рассказала.

Философия Юльки-маленькой

Одиночеству моему пришел конец. Теперь нас зовут Юлька-большая и Юлька-маленькая.

Юлька-маленькая неописуемо болтлива и прожорлива. На болтовню я установила строжайший лимит: по три вопроса после завтрака, обеда и ужина и полчаса болтовни перед сном. Бедняжка свято соблюдает уговор и целый день мотается по камере, сочиняя вопросы к следующему разговору. В дозволенное время она изводит меня, как три любопытных дошкольника. Вопросы у Юльки такие: почему у одних людей волосы светлые, а у других темные? Что едят крокодилы, когда нет поблизости людей? Воруют ли богатые люди? И последнее: нужно ли ей вешаться после тюрьмы?

Или такой вопрос:

— Юлия Николаевна! А о чем люди думают перед смертью?

— О разном, Юленька. Наверно, о самом дорогом.

— Вот и я так думаю. Я бы покончила с собой, но мне страшно: вот я буду лежать перед смертью и думать, что так и не попробовала шоколадного торта…

На глазах у Юльки слезы, она трагически взирает на кусок черного хлеба в своей руке.

Между прочим, прожорлива моя Юлька до крайности. Она съедает по две порции любой баланды, благо ребята из хозобслуги относятся к ней, как к ребенку, и подкармливают. Хлеба Юлька-маленькая съедает по две буханки в день. Запах хлеба раздражает меня и привлекает в камеру тараканов.

— Юлия Николаевна! А вам приятно смотреть, как я хорошо кушаю? Вы ведь сама не можете…

Юлька все пытается поделиться со мной своей едой, так я придумала сказать ей, что я умру, если съем хоть кусочек хлеба. Она поверила и больше ко мне не пристает. Но зато требует, чтобы я хвалила ее за каждую съеденную ложку добавки. Я и хвалю — с тайным стоном досады в душе.

Юльку-маленькую завербовали

Как-то Юльку вызвали к врачу и продержали не меньше часа. Вернулась она растерянная и перепуганная.

— Юлия Николаевна! А чего они все про вас спрашивают?

— Что же они спрашивали?

— Не кушаете ли вы потихонечку и что вы мне говорите.

— И что же ты им сказала?

— Я сказала, что по-честному хотела с вами поделиться едой, но вам нельзя — вы можете умереть от кусочка хлеба. А еще, что вы мне рассказывали про зверей, и еще, что вы сказали, что воровство существует не для таких, как я.

— Ну и что же они тебе на это ответили?

— Сказали, чтобы я запоминала все, что вы говорите, а потом им пересказывала. А что я им рассказывать буду, если я ничего не запоминаю? Вы меня научите, что им говорить, ладно?

— Хорошо, Юленька, научу.

Опять птицы!

Юлька-маленькая ходит на прогулки.

— Юлька! Ты видела птиц на тюремном дворе?

— Ой, сколько! И воробьи, и голуби!

Наше окно выходит в яму, вырытую в земле и забранную сверху решеткой. Само окно выложено из толстенных стеклянных плит. За ними — решетка, поверх решетки — глухой железный щит.

— Юлька! Возьми на прогулку кусок хлеба и покроши над нашим окном. Вот и у нас будут птицы!

Юлька обрадовалась и назавтра взяла не только хлеб, но и немного каши, завернутой в бумагу.

Теперь и за нашим окном целый день поют птицы. Однажды я слышала синичку.

Белая горячка

Вечером в камеру втолкнули женщину лет пятидесяти, отчаянно отбивавшуюся от санитаров. Белая горячка. Ее привязали простынями к шконке, сделали несколько уколов, облили холодной водой — все бесполезно. Она продолжала бредить, разрывая крепчайшие путы, и металась по камере. Мой голос действовал на нее отрезвляюще, ко мне она подходить не решалась, но зато все время подбиралась к Юльке-маленькой. Я боялась за ту и за другую. Юлька дрожала и со страху забиралась под шконку. Двое суток я не спала ни секунды и следила за каждым движением больной. Ну и наслушалась же я всего за эти двое суток! Какой странный, какой убогий бред!

Эпизод первый. Какая-то пьянка. Муж «героини» прячет бутылку. Все ее разыскивают, все о ней знают, а «героиня» руководит поисками. Она обшаривает всю камеру, ползает под иконками — все ищет злополучную бутылку. «Верка! Погляди в шифоньере! Женька! Лезь в холодильник!» — кричит она воображаемым гостям. И так часа два-три. Затем перерыв на две-три минуты, и начинается новый бред.

Гастроном. «Героиня» встречает ревизора. Он, как явствует из ее речей, заподозрил, что она стоит в нетрезвом виде за прилавком. Она пьяна, но пытается это скрыть: «А я вам говорю, товарищ ревизор, что вообще капли в рот не беру! Все пьют, директор пьет, завмаг п