Теске также не скрыл от нас, что кунаширский начальник посланному к нему от господина Рикорда с письмом японцу, отправляя его назад, действительно велел сказать, что мы все убиты, а причина такому ответу была следующая: доставивший ему письмо господина Рикорда японец уверял его, что Россия точно в войне с Японией и теперешние дружеские наши поступки один только обман. Господин Рикорд писал, что доколе не получит об нас удовлетворительного ответа, до тех пор не оставит гавани. А как присутствие наших судов принудило всех по берегам южной стороны Кунашира живущих рыбаков и других рабочих людей забраться в крепость, отчего все промыслы и работы остановились, то начальник и рассудил скорее сделать один конец, а чтобы понудить наших выйти на берег и напасть на крепость, он велел сказать, что мы все убиты. Но вероятно, что и личная сего чиновника ненависть к русским подстрекала его дать такой ответ, ибо это был шрабиягу Отахи-Коеки, тот самый, который в Хакодаде делал нам разные насмешки. Впрочем, Теске уверял, что правительство их не показало неудовольствия за такой его ответ, а напротив того, многие из членов оного одобряют его за это, и что он считается у них весьма умным и рассудительным человеком.
Сверх того, Теске рассказал нам, какие ему были хлопоты в столице по случаю открытия переписки его с нами. Отобранные от господина Мура его письма препровождены были в Эддо, где принудили его представить правительству и наши письма, им полученные, которые все принужден он был перевести; причем колкие насчет японцев места он перевел иначе. Члены, рассматривавшие переводы сии, спросили его, как он смел переписываться с иностранцами, разве неизвестен ему закон, именно сие запрещающий? Теске извинял себя, что он не думал, чтоб под сим законом понимаемы были и те иностранцы, которые содержатся у них в неволе, и уверял вельмож сих, что намерения его были чисты и что он переписывался с нами из единого сожаления об нас, происходившего от человеколюбия. Впрочем, ему и мысли в голову никогда не приходило сей перепиской сделать какой-либо вред Японии; если же правительство ошибку его считает непростительной виной, то он готов загладить ее смертью. Однако важного ничего не последовало, и только дали ему наставление, чтобы впредь он был осторожнее. Письма же правительство оставило у себя и поступка сего не вменило ему в преступление, что доказало данным ему чином за труды и усердие, оказанные им в изучении русского языка и в переводах нашего дела. За сие также и Кумаджеро награжден чином. Теске получил чин сштоягу, а Кумаджеро – зайджю, или секретаря.
Теперь с крайним прискорбием обращаюсь я опять к тому предмету, воспоминание о котором мне и поныне огорчительно. Я разумею поступки господина Мура. Прошу читателя быть уверенным, что повествую об них здесь отнюдь не с тем, дабы выставить перед сим состояние, в котором я и несчастные мои товарищи несколько времени находились в полном ужасе, но чтобы примером сим споспешествовать, хотя несколько, к отвлечению молодых людей от подобных заблуждений, буде судьбе угодно будет кого из них ввергнуть в такое же несчастие, какое мы испытали, и показать им страшным опытом, что из всех возможных пороков ни один так тяжело не лежит на сердце, как отречение от своего отечества или даже самое покушение на оное, коль скоро человек обратится опять на правую стезю и будет размышлять беспристрастно о своих поступках. А особливо, если то был человек, имевший совесть и добрые чувства, но в заблуждении на время с пути совратившийся, как то случилось с несчастным господином Муром, которого история любопытна и нравоучительна. Я только прошу читателя не судить строго о его поступках, пока он не прочтет до конца моего повествования. Тогда, может быть, вместо ненависти почувствует он сострадание к несчастному сему офицеру и почтит память его слезой сожаления.
Коль скоро господина Мура перевели к нам, то он с японцами начал говорить по большей части как человек, лишившийся ума, уверяя их, что он слышит, как их чиновники, сидя на крыше нашего жилища, кричат и упрекают его, что он ест японское пшено и пьет их кровь; или что переводчики с улицы ему то же кричат, а по ночам приходят к нам и тайно со мной и с господином Хлебниковым советуются, как бы его погубить. Но иногда он разговаривал с ними уже в полном уме и всегда наклонял разговор свой к одной цели. Например, однажды сказал он Теске, что у нас на «Диане» есть множество хороших книг, карт, картин и других редких вещей, и что если японцы отпустят его первого на наше судно, то он всем здешним чиновникам и переводчикам пришлет большие подарки. Но Теске ему отвечал, что японцы не охотники до подарков и они им и не нужны, а надобно им только одно объяснение нашего правительства, самовольны ли были поступки Хвостова.
В другой раз господин Мур в присутствии обоих переводчиков или, лучше сказать, всех трех переводчиков (включая в то число и голландского) и академика, сказал, что от усердия своего к японцам он теперь должен погибнуть, ибо здесь его не принимают, а в Россию ему возвратиться нельзя. «Почему так?» – спросили переводчики. «Потому что здесь я просился в службу, а потом даже в слуги к губернатору (сие последнее мы только в первый раз при сем случае от него самого услышали), о чем вы рассказали моим товарищам; это будет доведено до нашего правительства; и что я буду по возвращении в Россию? На каторге!» Но переводчики, особливо Теске, всеми способами старались его успокаивать. Он ему говорил, что желание его вступить к ним в службу не слишком большая беда, ибо отчаяние наше такой поступок оправдывало, но что хотел он слугою быть у губернатора, о том Теске никогда нам не сказывал, а вольно ему самому это открыть. Когда он боится, что за сие должен будет пострадать по нашим законам, то надлежало бы ему молчать. Впрочем, он надеется, что мы из уважения к общему нашему несчастию не доведем до сведения правительства всего того, что может быть для него пагубно.
Мы, со своей стороны, уверяли его, что он напрасно страшится возвращения своего в Россию. Правительство совсем не так строго будет судить о его поступках, если бы оные и известны сделались, как он думает. Но господин Мур не мог успокоиться, некоторые тайные обстоятельства, открытые им японцам, жестоко его мучили. Это самое он и разумел под словом усердия его к японцам.
Несколько раз покушался он разными образами обратить внимание их на его к ним привязанность; он им говорил, что если бы они могли открыть и видеть, что происходит в его сердце, то, конечно, не так бы стали с ним обходиться и возымели бы более к нему доверенности. Наконец, переводчики ему сказали прямо, что по японским законам и природные японцы, жившие несколько времени между чужестранцами, лишаются доверенности, и так возможно ли принять им в службу к себе иностранца, как бы он хорошо ни казался расположенным к ним. И потому, если бы тысяча человек или более русских были у них теперь в плену, то и тогда последовало бы одно из двух: если получат они из России удовлетворительное подтверждение нами сделанному объявлению, то всех нас отпустят, и даже силой отвезли бы того на русский корабль, кто бы сам не захотел ехать. А буде такого подтверждения доставлено не будет, то всех станут держать в неволе, не употребляя ни в какую службу, ни в работу.
Впрочем, если он опасается худых для него следствий в России, то это не их уже дело. Как люди, имеющие сердце и чувство, они об участи его жалеют, но пособить сему не могут и законов своих в его пользу, конечно, не нарушат. Однако, слышав от нас, что опасения его неосновательны, они с нами соглашаются в этом и думают, что страх его происходит от заблуждения, чему причиной расстроенное воображение, что он теперь не в полном уме. Господин Мур, уверяя, что они ошибаются, ибо он помнит себя очень хорошо, называл законы их жестокими и варварскими. На сие они ему отвечали: «Кто бы что ни думал о наших законах, но для японцев они хороши».
При сем случае они объяснили нам причины, почему закон их запрещает иметь доверенность к жившим в чужих землях японским подданным: «Простой народ вообще можно уподобить детям, – говорили они, – которые скоро начинают скучать всем тем, что у них есть в руках, и если увидят у других блестящую безделку, то готовы с радостью отдать за оную все дорогие и полезные вещи, какие имеют; так и народ, наслышавшись от выходцев из чужих земель, что там то и то хорошо, тотчас по одной новости вещи станет оную превозносить похвалами и пожелает тоже у себя ввести, не рассуждая основательно, полезно или вредно то для него будет».
Что принадлежит до поведения господина Мура в рассуждении нас, то он нечасто говорил с нами как человек не в полном уме, а большею частью молчал, изредка только делал нам предложения свои, но затем напрямки и без дальних обиняков. Сначала он мне сказал твердым и решительным образом, что у него есть две дороги: одна состоит в том, чтоб мы все просили японцев послать его с Алексеем первого на русский корабль, тогда и мы будем избавлены от несчастия (однако мы не так думали по причинам, для всех очевидным), а когда мы на это не хотим согласиться, то он должен будет идти по другой дороге и, не щадя себя, погубить всех нас объявлением японцам некоторых обстоятельств, которые мы прежде скрывали, и что дело это еще сомнительно, в войне ли мы с ними или в мире.
На такие угрозы я отвечал ему с твердостью, что отнюдь не страшусь его. Японцев теперь узнал я хорошо, они никаким доносам вдруг не поверят, между тем начнутся переговоры и, верно, дело счастливо для нас кончится. Но матросы со слезами упрашивали его не погубить их и уверяли, что они ни малейшего зла в России делать ему не думают. «Знаю я, – отвечал он, – как вы не думаете мне зло делать; помню я, что Шкаев сказал мне перед губернатором: «Разве никогда в Россию мы не возвратимся?» Сии слова Шкаева жестоко его беспокоили, и он их весьма часто повторял. А когда я спрашивал его, что он будет тогда чувствовать, если японцы словам его поверят и, вступя в переговоры, обманут наши суда и возьмут их, тогда он обыкновенно начинал говорить как полоумный, делая совсем несообразные вопросу ответы. Когда же я спрашивал его: а если суда наши японцы возьмут, но после дело объяснится, и мы рано или поздно возвратимся в Россию, то что с ним тогда будет? «То же, что и ныне, когда приедем мы в Россию!» – отвечал он. Между тем я его успокаивал и утешал, что за теперешние его поступки он отвечать не будет, ибо они происходят оттого, что он потерял рассудок.