– Мне нечего волноваться, так как я ничего дурного не сделала. Мне было бы досадно за императрицу, если бы она питала несправедливые чувства ко мне; впрочем, я ведь не впервые переношу несправедливости.
Императрица вскоре появилась и, дав присутствующим поцеловать руку, сказала мне: «Пойдем со мной, княгиня». Надеюсь, что читатели этих записок поверят мне, что это приглашение доставило мне огромное удовольствие – не столько за себя, сколько за императрицу, так как я с грустью должна была сознаться, что моя отставка и отъезд из Петербурга не послужили бы к ее чести. Надеюсь также, что мне не припишут тщеславие, которым я никогда не грешила.
Словом, я была очень рада, что императрица не заставила меня окончательно порвать с ней, и как только переступила порог, я попросила ее дать мне поцеловать руку и забыть всё происшедшее за последние дни. Императрица начала было: «Но в самом деле, княгиня…», но я ее прервала, сказав, что черная кошка проскочила между нами и не следует ее звать назад. Императрица, смеясь, заговорила о другом; я сама была очень весела и за обедом заставила ее хохотать.
Война со Швецией закончилась миром, подписанным в августе 1790 года. Можно было надеяться на заключение весьма славного для нас мира и с Турцией. Все радовались в Петербурге. Вскоре действительно был подписан мир, достойный высоких подвигов нашей армии, беззаветного патриотизма некоторых генералов и офицеров. Никакие интриги французов не могли впоследствии подвинуть Турцию на новую войну с Россией; она ее боялась. Мне хотелось увидеться с братом, пожить в моем любимом имении и совсем удалиться со службы и от жизни в туманной столице, но я не хотела покидать Петербург, не заплатив долгов дочери. У меня был еще свой долг в банке в 32 000 рублей, которым я ликвидировала свои заграничные долги[51]; мечтая о спокойной деревенской жизни, я решила продать свой петербургский дом и расстаться со столицей, покончив со всеми долгами, и тем приобрести спокойствие духа.
Щербинин подарил своей жене и своей двоюродной сестре, госпоже В., по большому имению. Его мать и сестры просили учредить опеку над остальными имениями Щербинина, может быть, в надежде, что вышеозначенные дарственные записи будут объявлены недействительными. Он сам мог бы расстроить опеку, так как закон об опеке над лицами, признанными неспособными к управлению своими имениями, так ясно соблюдает интересы владельца имений, что ему стоит только здраво ответить на некоторые вопросы, чтобы родным его было отказано в их просьбе учредить опеку. Однако Щербинин этого не сделал, и его мать и сестры даже убедили его, что они для его же блага предприняли этот шаг. Когда я освободила свою дочь, поручившись за нее, и отправила ее в Аахен, я велела принести себе векселя, подписанные ею; среди них я нашла счета, подписанные не только ею, но и ее мужем, и судя по товарам, перечисленным в них, они очевидно были использованы самим Щербининым. Я не признала эти счета, не желая сознательно давать себя дурачить. Поэтому я снеслась с опекунами Щербинина и от них узнала, что он подарил своей жене прекрасное имение, причем дарственная запись была составлена с соблюдением всех требований закона. Я и сказала им, чтобы они обратились в Сенат, который один мог утвердить ее или признать недействительной и, рассмотрев представленные счета, решить, которые из них я должна заплатить полностью, а какие они признают подлежащими уплате одним Щербининым или нами обоими.
Дело в Сенате затянулось, и так как я не желала давать повод думать, что я хочу, чтобы имение непременно было присуждено дочери, тем более что, в сущности, я этого вовсе и не желала, так как знала, что моя дочь в значительной степени виновна в расстройстве состояния своего мужа, я даже имела мужество сказать это генерал-прокурору, имевшему большое влияние на решение дела в ту или другую сторону, и просила только ускорить его, дабы я могла решить, надо ли мне продавать или заложить свои имения, чтобы заплатить долги дочери и, покончив с делами, уехать в деревню. Наконец Сенат вынес решение в пользу моей дочери; императрица утвердила его. Я заплатила большую часть долгов моей дочери; остальные же обязалась уплатить вскоре по моем приезде в Москву.
Я уже продала свой дом и жила одна в огромном доме отца; со мной было небольшое количество прислуги; в этом большом пустынном доме я казалась себе принцессой, зачарованной злым волшебником, не позволявшим мне уехать. Мне было поручено управление имением дочери; я обложила ее крестьян таким легким оброком, что они считали себя счастливыми и даже те, которые покинули свои избы, вернулись домой. Вследствие этого доходы с имения с трудом покрывали долги моей дочери.
Я письменно просила у императрицы уволить меня от управления обеими академиями и дать мне двухлетний отпуск для поправления здоровья и устройства своих дел. Императрица не пожелала, чтобы я оставила совсем академию, и позволила мне только уехать на два года. Я тщетно представляла императрице, что Академия наук в особенности не может оставаться без директора столь долгое время; она пожелала, чтобы я назначила себе заместителя из лиц, подчиненных мне, с тем чтобы он ничего не предпринимал, не списавшись предварительно со мной. Она хотела также, чтобы я продолжала получать жалованье директора Академии наук[52]. Императрица выразила графу Безбородко свою печаль по поводу моего намерения уехать; несмотря на мое твердое решение жить в деревне и мое желание повидаться с моим братом, графом Александром, я с глубокой печалью думала о том, что, может быть, никогда больше не увижу императрицу, которую страстно любила еще до восшествия ее на престол, когда я имела возможность оказывать ей более существенные услуги, чем она мне; следовательно, моя любовь к ней была вполне бескорыстна и я не переставала ее любить, несмотря на то, что она в своем обращении со мной не всегда повиновалась внушениям своего сердца и ума; я с радостью любовалась ею каждый раз, когда она давала к тому повод, и ставила ее выше самых великих государей, когда-либо сидевших на российском престоле.
Окончательно устроив все дела и приготовившись к отъезду, я отправилась вечером в Таврический дворец, где находилась императрица. Она меня осыпала любезностями, и я все не решалась проститься с ней. В обычный час императрица удалилась к себе, и я хотела попросить у нее позволения проститься с ней в ее комнате, но великий князь Александр и его прелестная супруга случайно загородили мой путь, разговаривая с князем Зубовым. Я шепнула Зубову, чтобы он меня пропустил, так как я хочу поцеловать руку императрицы в последний раз перед моим отъездом, решив уехать утром на следующий день. Он сказал мне: «Подождите немного» – и исчез. Я думала, что он пошел доложить государыне, что я хочу проститься с ней, но прошло добрых полчаса, а никто за мной не приходил. Я вышла в соседнюю комнату и, встретив камердинера императрицы, поручила ему передать ей, что я желала бы поцеловать ее ручку перед отъездом из Петербурга. Через четверть часа он вернулся и сказал, что императрица меня ожидает. Каково было мое удивление, когда, входя к ней, я увидела вместо ясного, спокойного выражения, которое у нее было весь вечер, лицо встревоженное и даже раздраженное. Вместо сердечного прощания она сказала мне только:
– Желаю вам счастливого пути, княгиня.
Когда человек привык судить себя строго и совесть его ни в чем не упрекает, ему трудно угадать не заслуженные им чувства других. Так было и в данном случае. Я предположила, что императрица получила дурные известия, взволновавшие ее, внутренне помолилась о ее спокойствии и благополучии и удалилась. На следующий день ко мне приехал проститься Новосильцев, родственник Марьи Саввишны, приближенного лица императрицы, пользовавшегося ее доверием. Я спросила его, не приезжал ли вчера курьер с дурными вестями, так как я нашла государыню сразу так заметно изменившейся. Новосильцов приехал из дворца и конечно знал бы от своей родственницы, если бы случилось что-нибудь особенное, но он положительно уверял меня, что императрица дурных вестей не получала и утром была в отличном настроении духа.
Я не знала, чему приписать прием, который я встретила у императрицы, но вскоре получила письмо от статс-секретаря Трощинского, объяснившее мне эту загадку. К нему был приложен счет портного, подписанный моей дочерью и ее мужем, и очень жалобное и вкрадчивое прошение этого портного к императрице. Трощинский от имени императрицы выражал удивление, что я, обязавшись заплатить долги моей дочери, уезжаю из Петербурга, не сдержав своего слова. Должна сознаться, что я пришла в сильное негодование и тут же решила не возвращаться более в Петербург. Я ответила Трощинскому, что удивляюсь еще больше ее величества тому, как она могла заподозрить, будто я способна уронить себя столь низко в ее глазах, и вернула счет, прося передать императрице, что если она велит его рассмотреть, то увидит, что это счет мужского портного, поставлявшего одежду самому Щербинину и ливреи его лакеев; а так как я не брала на себя обязательства платить долги моего зятя, владевшего состоянием равным моему, то и отослала этого портного[53] к опекуну Щербинина, который в моем присутствии обещал заплатить ему через два месяца, и портной ушел при мне совершенно удовлетворенный. Я добавила, что если он впоследствии передумает или кто-нибудь с целью повредить мне научит его написать прошение, то несправедливо будет заставлять меня нести ответственность за это.
Оказалось, что это прошение было действительно составлено приспешниками князя Зубова и сам Зубов (как я узнала впоследствии) передал его императрице в Таврическом дворце накануне моего отъезда перед тем, как меня к ней допустили. Несмотря на это, я обращалась с ним дружелюбно по восшествии на престол императора Александра и в особенности после его коронования в Москве, когда Зубов был в немилости.