Записки княгини Дашковой — страница 44 из 71

Летом следующего года я поехала на несколько недель в свое белорусское имение. Я застала там множество злоупотреблений, совершенных поляком-управляющим в уверенности, что я буду сослана в Сибирь. Я сделала несколько выгодных для моих крестьян распоряжений и поставила во главе управления этим имением русского крестьянина из моих крепостных. На возвратном пути я прожила шесть недель у брата. У него в саду я посадила много деревьев и кустов, выкопала те, которые были посажены безвкусно, образуя ломаную линию, и в общем мне удалось украсить его сад.

Мы проводили с братом каждый день несколько часов вдвоем, и наш разговор вращался главным образом вокруг предмета, глубоко волновавшего нас обоих, а именно несчастий, постигших нашу родину и почти каждое отдельное лицо, так как если кто-нибудь лично и не стал жертвой деспотизма Павла I, то он оплакивал родственника или друга. Не знаю, каким образом, но в голове моей возникла мысль, что конец царствованию Павла настанет в 1801 году. Я сообщила ее брату и на его вопрос, какие у меня были к тому данные, решительно не могла объяснить, откуда у меня взялась эта мысль, но она гвоздем засела в моей голове. Наконец в январе 1801 года мой брат, вспомнив мое пророчество, воскликнул: «Вот, год уже начался». «Он начался, это верно, – ответила я, – но мы еще только в январе, а мое пророчество исполнится через три месяца».

Действительно, 12 марта Провидению угодно было допустить, чтобы пресечены были дни Павла I и тем самым и общественные, и частные бедствия; налоги росли с каждым днем, а с ними вместе и гонения. Сколько раз я благодарила Создателя, что я была избавлена от обязанности являться при дворе в царствование Павла! Сколько мне пришлось бы перенести горя и тревоги, так как природа отказала мне в искусстве притворяться, столь необходимом при общении с государями и еще более с их приближенными, и на лице моем ясно отражались отвращение, презрение и негодование, волновавшие мою душу. Павел был невыносим со своим прусским капральством, невыносим и в том, что придавал какое-то сверхъестественное значение своему царскому сану; он был труслив и подозрителен, постоянно воображал, что против него составляются заговоры, и все его действия являлись только вспышками, внушенными настроением минуты; к несчастью, они чаще всего были злы и жестоки. К нему приближались со страхом, соединенным с презрением. Как мало походила ежедневная жизнь его придворных на времяпрепровождение лиц, имевших счастье быть приближенными к Екатерине Великой! Не роняя своего достоинства, она была доступна всем, и в обращении с ней не было и тени раболепного страха; она своим присутствием вызывала чувство благоговейного почтения и уважения, согретого любовью и благодарностью. В частной жизни она была весела, любезна, приветлива и старалась заставить забыть свой сан. Даже если бы возможно было, чтобы его потеряли из виду хоть на одну минуту, у всех было такое ясное сознание великих качеств, которыми одарила ее природа, что представление о ней всегда связано было с чувством благоговейного уважения.

Возвратившись в Москву, мой брат рассказал некоторым лицам произнесенное мною пророчество, и меня стали осаждать вопросами, на которые я решительно не могла ответить, так как сама не отдавала себе отчета, каким образом эта мысль засела у меня в голове. Спустя некоторое время мой брат получил письмо от нового императора, вызывавшего его в Петербург для принятия участия в делах.

Вскоре в Троицкое приехал мой племянник, Татищев[63], присланный, чтобы просить меня от имени императора приехать. Не в моем возрасте и не с моими немощами и взглядами на придворную жизнь было спешить воспользоваться приглашением государя и фигурировать при дворе. Я оставила своего племянника у себя всего на три дня, дабы он мог провести несколько дней с матерью и родными в Москве, и посоветовала ему поскорее вернуться на свой пост, опасаясь, чтобы кто-нибудь его не занял в его отсутствие (как это часто бывает при наступлении нового царствования). Я дала ему письмо к государю, в котором, поблагодарив его за память обо мне, выразила ему сожаление, что не могу немедленно лететь в Петербург ввиду того, что мое расстроенное здоровье не позволяет мне предпринять сейчас это путешествие, но что при первой возможности я удовлетворю свое горячее желание повергнуть пред ним чувства своей глубокой преданности. В конце апреля я уехала из Троицкого, дабы застать еще в Москве моего брата Александра. Мы решили, что он поедет вперед, а я останусь еще на неделю в Москве, чтобы восстановить свои силы и вместе с тем избегнуть задержек и путаницы с почтовыми лошадьми, которых потребовалось бы довольно много для нас обоих.

Я приехала в Петербург в мае и с удовольствием увиделась с государем, которого научилась любить за последние двенадцать лет; но меня еще больше обрадовало, что красота его супруги составляла малейшее ее украшение. Меня привлекли к ней ее ум, образование, скромность, приветливость и такт, соединенный с редкой для такой молодой женщины осторожностью. Она уже правильно говорила по-русски и без малейшего иностранного акцента.

Однако я с грустью видела, что Александр окружил себя молодыми людьми, небрежно относившимися к особам преклонного возраста, которых император и без того старался избегать вследствие своей застенчивости (объясняемой, кажется, глухотою). Четыре года царствования Павла, пытавшегося превратить своих сыновей в капралов, были потеряны для науки и умственного их развития. Вахтпарады и обмундирование войск занимали его главным образом. Я предвидела, что даже доброта государя и твердые принципы гуманности и справедливости не оградят его от того, что, с одной стороны, его приближенные вполне овладеют его доверием, а с другой – министры и высшие должностные лица будут делать всё что угодно.

Я уехала из Петербурга в июле и, несмотря на далекое расстояние, отправилась в белорусское имение и затем занялась приготовлением к коронации экипажей и гардероба, который я совершенно запустила за последние семь лет. Мне нечего было надеть. Я заняла в банке 44 000 рублей; из них 19 500 рублей употребила на уплату долга сына по векселю, 11 000 рублей – на уплату долга моего племянника Дмитрия Татищева, а остальное истратила на отделку своего московского дома и на приготовление к участию в торжествах коронации, причем я не стремилась к особой роскоши, но хотела соблюсти приличествующий моему положению декорум. До отъезда я получила обещание государя, что при первом производстве Кочетова, моя племянница, будет сделана фрейлиной, а князь Урусов, женившийся на моей племяннице Татищевой, – камер-юнкером.

Я приехала в Москву за две недели до их величеств. Въезд их в город совершился с большой торжественностью и великолепием. В кортеже участвовали более пятидесяти придворных и столько же частных карет. За каретами их величеств и императорской фамилии следовал экипаж, в котором сидела принцесса Амалия, сестра императрицы, и я как первая статс-дама императорского двора. Затем ехали статс-дамы, фрейлины, высшие должностные лица и т. д.

Их величества поехали прямо в Кремль и слушали молебен в соборе. Так как я не люблю церемоний, этикета и празднеств, я не стану больше о них распространяться. Впрочем, все коронационные торжества друг на друга походят, скажу только, что молодой император и его прелестная супруга завоевали сердца всех москвичей. Во время пребывания их величеств в старинной резиденции наших государей, представляющей из себя целый особенный мир вследствие своей обширности и различия между собой ее жителей – в ней можно встретить обычаи и манеры современных европейцев рядом с пережитками татарских нравов и чистым патриархальным бытом, – во время пребывания там их величеств я вела весьма утомительную жизнь. Дворец, в котором они жили, был в девяти верстах от моего дома, и я почти каждый день ездила ко двору, предполагая, что буду полезной императрице Елизавете, указывая ей множество мелочей, неважных по существу, но которыми не следовало пренебрегать для того, чтобы произвести то хорошее впечатление, какое я от всего сердца желала ей оставить о себе. Она сказала брату, что я была ее ангелом-хранителем и что без меня она не сумела бы справиться со своим новым положением. Моя горячая привязанность к ней заставляла меня безропотно переносить утомление и скуку церемоний, этикета, составлявших придворную атмосферу, столь удушливую для простой деревенской жительницы, какою была я; личный интерес никогда бы не побудил меня к этому. После отъезда двора в Петербург я вернулась к своему обыкновенному образу жизни и в начале марта, как всегда, уехала в Троицкое.

На следующий год я поехала в Белоруссию, чтобы достроить и освятить новую церковь, сооруженную мною на большой площади в Круглом, а затем в июле отправилась в Петербург, куда к тому же времени должен был приехать мой брат Семен. Каково было мое негодование, когда я услышала, что лица, окружавшие государя и обыкновенно враждовавшие между собой, однако в один голос поносили царствование Екатерины II и внушали молодому монарху, что женщина никогда не сумеет управлять империей. В противовес ей они восхваляли до небес Петра I, этого блестящего деспота, этого невежду, пожертвовавшего полезными учреждениями, законами, правами и привилегиями своих подданных ради своего честолюбия, побудившего его всё сломать и всё заменить новым, независимо от того, полезно оно или нет; некоторые невежественные или льстивые иностранцы провозгласили его создателем великой империи, задолго до него игравшей большую роль, чем та, которая выпала на ее долю в его царствование.

Я каждый раз, как представлялся к тому случай, откровенно и, может быть, слишком горячо высказывала свое мнение по поводу проповедуемых новых доктрин. Однажды все министры, составлявшие новое и несколько нелепое правительство, а также и некоторые из интимных друзей государя обедали у моего брата Александра; они навели разговор на Екатерину, критикуя вкривь и вкось все ее деяния и не умея отличить злоупотреблений, которые князь Потемкин допустил в военном деле, и недобросовестности или невежества исполнителей от чистоты и глубины намерений императрицы, всегда обращенных к благу и преуспеянию империи. Мой брат Семен присоединился к ним. Это вызвало во мне чувство, которое я не хочу и, пожалуй, теперь и не сумею описать. Моя речь, сказанная против этих обвинений, дышала искренностью и горячностью, как всегда в подобных случаях. Всё это меня взволновало до такой степени, что я опасно заболела. Не могу не упомянуть, что дверь моя осаждалась посетителями и посетительницами, спешившими узнать о моем здоровья; я видела в этом доказательство любви и уважения, которые еще питали к памяти великой государыни и благодетельницы России.