Записки княгини Дашковой — страница 48 из 71

Со своей стороны, порывистая Дашкова и не думала скрывать своего предпочтения. Великий князь заметил это и, спустя несколько дней, отвел раз Дашкову в сторону и сказал ей «с простотой своей головы и с добротой своего сердца», как она выразился: «Помните, что безопаснее иметь дело с честными простаками, как ваша сестра и я, чем с большими умами, которые выжмут из вас сок до капли, а потом, как апельсинную корку, выбросят за окно». Дашкова, отклоняя речь, заметила ему, что императрица настоятельно изъявляла свое желание, чтоб они одинаковым образом оказывали уважение как его высочеству, так и великой княгине.

Тем не менее ей было необходимо являться иногда на великокняжеские куртажные попойки. Характер этих праздников был немецко-казарменный, грубый и пьяный. Петр Федорович, окруженный своими голштинскими генералами (то есть, по словам Дашковой, капралами и сержантами прусской службы, детьми немецких мастеровых, которых родители не знали, куда деть за беспутство, и отдали в солдаты), не выпуская трубки изо рта, напивался иногда до того, что лакеи его выносили на руках.

Раз за ужином, при великой княгине и многочисленных гостях, зашла речь о сержанте гвардии Челищеве и о предполагаемой связи, которую он имел с графиней Гендриковой, племянницей императрицы; великий князь, уже сильно опьяневший, заметил, что Челищеву следовало бы отрубить голову для примера другим офицерам, чтоб они не заводили шашней с царскими родственницами. Голштинские сикофанты[74] изъявляли всевозможными знаками свое одобрение и сочувствие. Дашкова не могла выдержать, чтоб не заметить, что ей кажется очень бесчеловечным казнить за такое неважное преступление.

– Вы еще ребенок, – отвечал великий князь, – ваши слова доказывают это лучше всего, иначе вы бы знали, что скупиться на казни – значит поощрять неподчиненность.

– Ваше высочество, – отвечала Дашкова, – вы пугаете нас нарочно; за исключением старых генералов, мы все, имеющие честь сидеть за вашим столом, принадлежим к поколению, никогда не видавшему смертной казни в России.

– Это ничего не значит, – возразил великий князь, – хорош зато был и порядок во всем. Говорю вам, что вы еще дитя и ничего не смыслите в этих делах.

Все до одного молчали.

– Я готова, – отвечала Дашкова, – сознаться, что не в состоянии понять их; но не могу не радоваться при мысли, что ваша тетушка еще здравствует и занимает престол.

Глаза всех обратились на смелую женщину. Великий князь ничего не отвечал; он удовлетворился только тем, что высунул язык, – милая шутка, которую он часто употреблял вместо ответа, особенно будучи в церкви.

Разговор этот, начавший политическую карьеру Дашковой, замечателен сверх всего тем, что эти нероновские речи говорил самый кроткий в мире человек, никогда никого не казнивший. За столом было множество гвардейских и кадетских офицеров, слова Дашковой разнеслись с быстротой молнии по всему городу. Они приобрели ей большую известность, которую она сначала не умела ценить и которая сделала из нее один из центров, и чуть ли не главный, около которого собирались недовольные офицеры. На первый случай Дашкова была в восхищении от того, что великой княгине чрезвычайно понравился ее ответ. «Время, – грустно прибавляет она, – не научило еще меня тогда, как опасно говорить правду государям; если они и могут иногда это простить, то царедворцы никогда не прощают».

Дружба ее к Екатерине растет. Елизавета жила тогда в Петергофе, там раз в неделю великой княгине было разрешено видеть своего сына. Возвращаясь из дворца, она обыкновенно заезжала за Дашковой, брала ее с собой и оставляла на весь вечер. Когда ей нельзя было заехать, она писала к ней коротенькие записочки; отсюда возникла их дружеская, интимная переписка, продолжавшаяся и после отъезда с дачи. Они пишут о литературе, о мечтах, пишут о Вольтере и о Руссо, стихами и прозой.

«Какие стихи и какая проза! – пишет великая княгиня к Дашковой. – И это в семнадцать лет! Я умоляю вас не пренебрегать таким талантом. Может, я и не совсем беспристрастный судья, ваше лестное пристрастие ко мне виновато в том, что вы избрали меня предметом стихов. Обвиняйте меня в гордости сколько угодно, но я все-таки скажу, что давно не читала таких правильных и поэтических произведений».

Екатерина, со своей стороны, посылает ей свои статьи и с большой настойчивостью требует, чтоб она их никому не показывала. «При тех обстоятельствах, при которых я обязана жить, всякий самый ничтожный повод послужит к самым неприятным вымыслам». Она до того боится, что просит Дашкову адресовать письма на имя ее горничной Катерины Ивановны и жжет их, прочитав. Что она называет «ничтожными поводами», можно догадаться по одному письму, где она опять говорит о своей рукописи; Дашкова возвратила ее с большими похвалами, удостоверяя, что она не выходила из ее рук. О содержании рукописи нигде не сказано ни слова; но что это не были «правильные и поэтические стихи», это видно из следующих слов: «Вы снимаете с меня мои обязанности относительно моего сына, я вижу в этом новое доказательство доброты вашего сердца. Я была глубоко потрясена знаками преданности, которыми меня встретил народ в тот день. Никогда не была я так счастлива». Это письмо писано вскоре после смерти императрицы Елизаветы, но мы еще не дошли до ее кончины.

В конце декабря 1761 года разнесся слух, что Елизавета очень больна. Дашкова, распростуженная, лежала в постели, когда до нее дошла эта весть. Мысль об опасности, угрожавшей великой княгине, поразила ее, она с нею так же мало могла улежаться, как с мыслью о болезни мужа; а потому, закутавшись в шубу, морозной ночью 20 декабря отправилась в деревянный дворец на Мойке, где тогда жила царская фамилия. Не желая, чтоб ее видели, Дашкова оставила карету на некотором расстоянии от дворца и пошла пешком на маленькое крыльцо с той стороны, где были комнаты великой княгини, не зная вовсе к ним дороги. По счастью, она встретилась с Катериной Ивановной, известной горничной Екатерины; та сказала ей, что великая княгиня в постели, но Дашкова требовала, чтоб доложили, говоря, что ей непременно надобно видеться с ней сейчас. Горничная, знавшая ее и ее преданность великой княгине, повиновалась. Екатерина, знавшая, что Дашкова серьезно больна и, следственно, без особенно важных причин не явилась бы ночью в мороз, велела ее принять. Сначала она осыпала ее упреками за то, что та не бережется, и, видя, что она озябла, сказала ей: «Милая княгиня, прежде всего вас надобно согреть, подите сюда ко мне в постель, под одеяло». Укутав ее, она спросила наконец, в чем дело.

– В теперешнем положении дел, – отвечала Дашкова, – когда императрице остается жить только несколько дней, может, несколько часов, надобно, не теряя времени, принять меры и отвратить от вас грозящую опасность. Бога ради, доверьтесь мне, я докажу вам, что достойна этого. Если вы уже имеете определенный план, употребите меня, распоряжайтесь мной, я готова.

Великая княгиня залилась слезами и, прижимая руку Дашковой к сердцу, сказала ей:

– Уверяю вас, что у меня никакого плана нет, я не могу ничего предпринять и думаю, что мне остается одно – ожидать с твердостью, что случится. Я отдаюсь на волю Божию и на Него одного полагаю мои надежды.

– В таком случае ваши друзья должны действовать за вас. Что касается до меня, я чувствую в себе довольно силы и усердия, чтоб их всех увлечь, и поверьте мне, что нет жертвы, которая бы меня остановила.

– Ради Бога, – перебила Екатерина, – не подвергайте себя опасности в надежде противодействовать злу, которое, в сущности, кажется неотвратимым. Если вы погубите себя из-за меня, вы только прибавите к моей несчастной судьбе вечное мучение.

– Всё, что я могу вам сказать, – это что я не сделаю шага, который мог бы вас запутать или быть опасен вам. Что бы ни было, пусть падет на меня, и если моя слепая преданность к вам поведет меня на эшафот, вы никогда не будете ее жертвой[75].

Великая княгиня хотела возражать, но Дашкова, прерывая ее речь, взяла ее руку, прижала к губам и, сказав, что боится продолжать беседу, просила ее отпустить. Глубоко тронутые, они оставались несколько минут в объятиях друг друга, и Дашкова осторожно покинула до высшей степени взволнованную Екатерину.

Добавим к этой чувствительной сцене, что Екатерина все-таки обманула Дашкову; она поручала свою судьбу в это время не одному Богу, но и Григорию Орлову, с которым обдумывала свой план, и Орлов уже секретно старался вербовать офицеров.

В Рождество императрица скончалась. Петербург мрачно принял эту новость, и сама Дашкова видела, как Семеновский и Измайловский полки проходили угрюмо и с глухим ропотом мимо ее дома. Петр III, провозглашенный императором, не хранил никакого декорума, попойки продолжались. Через несколько дней после смерти Елизаветы он посетил отца Дашковой и через ее сестру изъявил свое неудовольствие, что не видит ее при дворе.

Нечего было делать, Дашкова отправилась; Петр, понизив голос, стал ей говорить о том, что она не умеет себя держать относительно своей сестры, что она, наконец, навлечет на себя ее негодование и может потом очень горько раскаяться в том, «потому что легко может прийти время, в которое Романовна (так называл он свою любовницу) будет на месте той».

Дашкова сделала вид, что не понимает, и поторопилась занять свое место в любимой игре Петра III. В этой игре (campis) каждый играющий имеет несколько марок; у кого остается последняя, тот выигрывает. В игру каждый клал десять империалов, что по тогдашним доходам Дашковой составляло немалую сумму, особенно потому, что, когда проигрывал Петр, он вынимал марку из кармана и клал ее в пулю, таким образом почти всегда выигрывая.

Как только игра кончилась, государь предложил другую. Дашкова отказалась; он до того пристал к ней, чтоб она играла, что, пользуясь «правами избалованного ребенка», она сказала, что недостаточно богата, чтобы проигрывать наверное, что если б его величество играл как все, то по крайней мере были бы шансы выигрыша. Петр III отвечал своими «привычными буффонствами», и Дашкова откланялась.