Когда она проходила соседний зал, наполненный придворными и разными чинами, то подумала, что попала на маскарад, – никого нельзя было узнать. Она не могла смотреть спокойно на семидесятилетнего князя Трубецкого, одетого в первый раз отроду в военный мундир, затянутого, в сапогах со шпорами, словом, готового на самый отчаянный бой. «Этот жалкий старичишка, – прибавляет она, – представлявшийся больным и страждущим, как это делают нищие, лежал в постели, пока Елизавета кончалась; ему стало лучше, когда был провозглашен Петр III; но, узнав, что всё обошлось хорошо, он тотчас вскочил, вооружился с ног до головы и явился героем в Измайловский полк, по которому числился».
Кстати о мундирах, этой пагубной страсти, которая перешла от Петра III к Павлу, от Павла ко всем его детям, ко всем генералам, штаб– и обер-офицерам.
Панин, заведовавший воспитанием Павла, сетовал на то, что Петр III ни разу не присутствовал при его испытаниях. Голштинские принцы, его дяди, уговорили его наконец; он остался очень доволен и произвел Панина в генералы от инфантерии. Чтоб понять всю нелепость этого, надобно себе представить бледную, болезненную фигуру Панина, любившего чопорно одеваться, тщательно чесавшегося, пудрившегося и напоминавшего царедворцев Людовика XIV. Панин ненавидел капральский тон Петра III, мундиры и весь этот вздор. Когда Мельгунов привез ему радостную весть о генеральстве, Панин хотел лучше бежать в Швецию на житье, чем надеть мундир. Это дошло до Петра III; он переименовал назначение в соответствующий статский чин, но не мог надивиться Панину. «А я, право, – говорил он, – всегда считал Панина умным человеком!»
Пока Петр III рядил в героев своих придворных, шли обычные церемонии похорон. Императрица не выходила из своих комнат и являлась только на панихиды. Изредка приходил и Петр III и всегда держал себя неприлично, шептался с дамами, хохотал с адъютантами, насмехался над духовенством, бранил офицеров и даже рядовых за какие-нибудь пуговицы. «Неосторожно, – говорил английский посол Кейт князю Голицыну, – начинает новый император свое царствование, этим путем он дойдет до презрения народного, а потом и до ненависти».
Петр III как будто нарочно делал всё, чтоб возбудить эту ненависть. Раз вечером, при Дашковой, император разглагольствовал, по обыкновению, о своем поклонении Фридриху II и вдруг, обращаясь к статс-секретарю Волкову, который был при Елизавете главным секретарем Верховного совета, спросил его, помнит ли он, как они хохотали над постоянной неудачей тайных повелений, посылаемых в действующую армию. Волков, заодно с великим князем сообщавший прусскому королю все распоряжения и таким образом уничтожавший их действие, до того растерялся от слов Петра III, что чуть не упал в обморок. Но император продолжал шуточным тоном рассказывать, как они во время войны предавали неприятелю страну, в которой он был наследником престола.
При заключении мира с прусским королем, в котором он постыдно уступил всё купленное русской кровью, не было меры радости и ликованию. Праздник следовал за праздником. Между прочим Петр III дал большой обед, на который были приглашены все послы и три первых класса. После обеда государь предложил три тоста, которые пили при пушечной пальбе, – за здоровье императорской фамилии, за здоровье прусского короля, за продолжение заключенного мира. Когда императрица пила тост за царскую фамилию, Петр III послал своего адъютанта Гудовича, который стоял возле его стула, спросить ее, почему она не встала. Екатерина отвечала, что так как императорская фамилия состоит только из ее супруга, ее сына и ее самой, то она не думала, чтоб его величеству угодно было, чтоб она встала. Когда Гудович передал ее ответ, император велел ему возвратиться и сказать императрице, что она дура и должна знать, что его дяди, голштинские принцы, также принадлежат к императорской фамилии. Этого мало: боясь, что Гудович смягчит грубое выражение, он сам повторил сказанное через стол, так что слышала большая часть гостей. Императрица в первую минуту не могла удержаться и залилась слезами, но, желая как можно скорее окончить эту историю, обратилась к камергеру Строганову, стоящему за ее стулом, и просила его начать какой-нибудь разговор. Строганов, сам глубоко потрясенный происшествием, начал с притворно веселым видом что-то болтать. Выходя из дворца, он получил приказание ехать в свою деревню и не оставлять ее без особого разрешения.
Происшествие это необыкновенно повредило Петру III; все жалели несчастную женщину, грубо оскорбленную пьяным капралом. Этим расположением, естественно, должна была воспользоваться Дашкова. Она становится отчаянным заговорщиком, вербует, уговаривает, зондирует – и притом ездит на балы, танцует, чтоб не вызывать подозрения. Князь Дашков, обиженный Петром III, что-то отвечал ему перед фрунтом. Княгиня, боясь последствий, выхлопотала ему какое-то поручение в Константинополь и с тем вместе дала совет «торопиться медленно». Удалив его, она окружает себя офицерами, которые вверяются восемнадцатилетнему шефу с полным доверием.
Около Петра III находились и другие недовольные, но заговорщиками они не были и по летам, и по положению; они были рады воспользоваться переменой, но совершать ее, подвергая голову плахе, было трудно какому-нибудь Разумовскому или Панину. Настоящие заговорщики были Дашкова со своими офицерами и Орлов со своими приверженцами. О Разумовском Дашкова говорит: «Он любил Отечество настолько, насколько вообще мог любить этот апатический человек. Погрязший в богатстве, окруженный почетом, хорошо принятый при новом дворе и любимый офицерами, он впал в равнодушие и обленился». Панин был государственный человек и глядел дальше других; его цель состояла в том, чтоб провозгласить Павла императором, а Екатерину правительницей. При этом он надеялся ограничить самодержавную власть. Он, сверх того, думал достигнуть переворота какими-то законными средствами через Сенат.
Всё это далеко не нравилось Дашковой. К тому же ропот и недовольство солдат росло. Позорный мир и безумная война с Данией, которую Петр III хотел начать из-за Голштинии, без всякой серьезной причины, раздражали умы. Война эта сделалась у него пунктом помешательства; сам Фридрих II письменно уговаривал его отложить ее.
Говорят, что молодая заговорщица употребила особые орудия красноречия, чтоб убедить упорного Панина действовать с ней заодно. Панин до того увлекся ее умом, ее энергией и, сверх того, красотой, что на старости лет страстно влюбился в нее. Дашкова со смехом отвергала его любовь, но, не находя других средств сладить с ним, решилась склонить его собою. После этого Панин был в ее руках. Справедливость требует сказать, что княгиня в двух местах своих «Записок» с негодованием опровергает этот слух.
Несмотря на то, что заговорщики могли рассчитывать на Разумовского, на Панина и, сверх того, на новгородского архиепископа; несмотря на то, что множество офицеров было завербовано, – определенного плана действия у них не было. Связанные общей целью, они не могли согласиться в образе действия. Дашкова, снедаемая жгучей деятельностью, сердится на медленность, не знает, что делать, и едет наконец на свою дачу за Красным Кабаком. Дача эта была первой личной собственностью Дашковой, она тотчас принялась за обустройство, роет каналы, разбивает сады. «Несмотря, – говорит она, – на привязанность, которую я имела к этому первому клочку земли, который был мой, я не хотела дать имени моей даче, желая посвятить ее имени того святого, который будет праздноваться в день, когда успех венчает наше великое предприятие». «Дайте скорее название моей даче!» – пишет она императрице, больная, в лихорадке, которую схватила в болоте, заехав в него верхом. Императрица ничего не понимает и думает, что у ее друга в самом деле горячка.
Но белая горячка была у Петра III; пока Дашкова сажает акации и расчищает дорожки, Петр III быстро летит под гору; одна глупость сменяется другою, одна безобразная пошлость – другой, вдвое безобразнейшей. Пророчество Кейта сбывалось, общественное мнение переходило от презрения к ненависти.
Гонения Австрии на греческую церковь в Сербии заставило многих сербов обратиться к императрице Елизавете с просьбой отвести им земли на юге России. Елизавета сверх земель велела отпустить им значительную сумму на подъем и переселение. Один из поверенных, Хорват, хитрый интриган, завладел землей и деньгами и, вместо исполнения условий, на которых была дана земля, стал распоряжаться переселенцами как своими крестьянами. Сербы принесли жалобу, Елизавета велела разобрать дело, но умерла прежде, чем оно кончилось. Хорват, услышав о ее смерти, явился в Петербург и начал с того, что дал по две тысячи червонцев трем лицам, приближенным к Петру III, – Льву Нарышкину, который был кем-то вроде придворного шута, генералу Мельгунову и генерал-прокурору Глебову. Два последних отправились к императору и прямо рассказали ему о взятке. Петр III был очень доволен их откровенностью, расхвалил их и прибавил, что если они дадут ему половину, то он сам пойдет в Сенат и велит решить дело в пользу Хорвата. Они поделились, император сдержал слово и за две тысячи червонцев потерял сотни тысяч новых переселенцев: видя, что их товарищи обмануты правительством, они не рискнули переселяться.
По окончании дела Петр III услышал о том, что Нарышкин скрыл от него свою взятку, и, чтобы наказать его за такой недостаток дружеского доверия, отнял у него всю сумму и потом долгое время поддразнивал, спрашивая, что он делает с хорватскими червонцами.
Вот еще милый анекдот о Петре III. Раз после парада император, очень довольный Измайловским полком, возвращался с Разумовским домой; вдруг он услышал издалека шум: его любимый арап дрался с профосом. Сначала зрелище это понравилось Петру III, но вдруг он сделал серьезное лицо и сказал: «Нарцисс не существует больше для нас». Разумовский, который ничего не мог понять, спросил, что так вдруг опечалило его величество. «Разве вы не видите, – вскричал он, – что я не могу больше держать при себе человека, дравшегося с профосом?! Он обесчещен, навсегда обесчещен». Фельдмаршал, делая вид, что совершенно входит в его глубокие соображения, заметил, что честь Нарцисса можно восстановить, проведя его под знаменами полка. Мысль эта привела Петра III в восторг, он сейчас позвал негра, велел ему пройти под знаменами и, находя это не совсем достаточным, велел оцарапать его пикой знамени, чтоб он мог кровью смыть обиду. Бедный арап чуть не умер от страха, генералы и офицеры едва-едва могли удержаться от негодования и смеха. Один Петр III совершил с величайшей торжественностью весь обряд очищения Нарцисса.