Записки княгини Дашковой — страница 50 из 71

И этот шут царствовал?.. Зато недолго!

Вечером 27 июня Григорий Орлов пришел к Дашковой сказать, что капитан Пассек, один из самых отчаянных заговорщиков, арестован. Орлов застал у нее Панина; терять время, откладывать было теперь невозможно. Один медленный и осторожный Панин советовал ждать завтрашнего дня, узнать прежде, как и за что арестован Пассек. Орлову и Дашковой это было не по сердцу. Первый сказал, что пойдет узнать о Пассеке, Дашкова просила Панина оставить ее, ссылаясь на чрезвычайную усталь. Лишь только Панин уехал, Дашкова набросила на себя серую мужскую шинель и пешком отправилась к Рославлеву, одному из заговорщиков.

Недалеко от дома Дашкова встретила всадника, скакавшего во весь опор. Несмотря на то, что никогда не видала братьев Орлова, княгиня догадалась, что это один из них. Поравнявшись с всадником, она назвала его; он остановил лошадь, Дашкова назвала ему себя.

– Я к вам, – сказал он. – Пассек схвачен как государственный преступник, четыре часовых у дверей и два у окна. Брат пошел к Панину, а я был у Рославлева.

– Что, он очень встревожен?

– Есть-таки…

– Дайте знать Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтоб они собирались сейчас в Измайловский полк и готовились принять императрицу. Потом скажите, что я советую вашему брату или вам как можно скорее ехать в Петергоф за императрицей; скажите ей, что карета уж мной приготовлена, скажите, что я умоляю ее не мешкать и скакать в Петербург.

Накануне Дашкова, узнав от Пассека о сильном ропоте солдат и боясь, чтоб чего не вышло, написала на всякий случай к Шкуриной, жене императрицына камердинера, чтоб она послала карету с четырьмя почтовыми лошадьми к своему мужу в Петергоф, и велела карете дожидаться у него на дворе. Панин смеялся над этими ненужными хлопотами, полагая, что переворот еще не близок; обстоятельства показали, насколько предусмотрительность Дашковой была необходима.

Расставшись с Орловым, княгиня возвратилась домой. К вечеру портной должен был принести ей мужское платье и не принес, а в женском она была слишком связана. Чтоб не вызвать подозрения, она отпустила горничную и легла в постель, но не прошло получаса, как услышала стук в наружную дверь. Это был младший Орлов, которого старшие братья прислали спросить ее, не рано ли тревожить императрицу. Дашкова вышла из себя, осыпала упреками его и всех его братьев. «Какая тут речь, – говорила она, – о том, потревожится императрица или нет! Лучше ее без памяти, в обмороке привезти в Петербург, чем подвергнуть заключению или эшафоту вместе с нами. Скажите братьям, чтоб сейчас же кто-нибудь ехал в Петергоф».

Орлов согласился с нею.

Тут наступили для Дашковой мучительные часы одиночества и ожидания, она трепещет за свою Екатерину, представляет ее себе бледной, изнуренной, в тюрьме, идущей на казнь, и «всё это по нашей вине». Измученная и в лихорадке, ждет она вести из Петергофа; в четыре часа весть пришла: императрица выехала в Петербург. Как Алексей Орлов ночью вошел в павильон к Екатерине, которая спокойно спала и так же в глаза не знала Орлова, как и Дашкова, но тотчас решилась ехать в карете, приготовленной у Шкурина; как Орлов сел кучером и загнал лошадей так, что императрица была вынуждена со своей горничной идти пешком; как они потом встретили порожнюю телегу, как Орлов нанял ее и демократически в ней повез Екатерину в Петербург, – всё это известно.

Измайловские солдаты приняли Екатерину с восторгом; их уверили, что Петр III хотел в эту ночь убить ее и ее сына. Из казарм солдаты с шумом и криком проводили ее в Зимний дворец, провозглашая на улицах царствующей императрицей; препятствий не было никаких. Народ бежал толпами к дворцу, сановники собирались, архиепископ, окруженный духовенством, со святою водой ждал в соборе новую государыню.

Когда Дашкова с чрезвычайными усилиями пробралась до Екатерины, они бросились друг к другу в объятия и могли только выговорить: «Ну, слава Богу, слава Богу!» Потом Екатерина рассказала ей, как они ехали из Петергофа. Потом они опять бросились обнимать друг друга. «Я не знаю, – говорит Дашкова, – был ли когда смертный больше счастлив, как я в эти минуты!.. И когда я думаю, какими несоразмерно малыми средствами сделался этот переворот, без обдуманного плана, людьми, вовсе не согласными между собою, имевшими разные цели, нисколько не похожими ни образованием, ни характером, то участие перста Божия мне становится ясно».

Переворот, конечно, был необходим, но если перст Божий так прямо участвовал в нем, то в этот день руки у Бога все же не совсем были чисты.

Нацеловавшись досыта, Дашкова заметила, что на Екатерине Екатерининская лента, а не Андреевская; она тотчас побежала к Панину, сняла с него ленту, надела ее на императрицу, а Екатерининскую ленту и звезду положила себе в карман.

Императрица изъявила желание стать во главе войска и идти в Петергоф. С тем вместе она велела Дашковой сопровождать ее. Императрица взяла мундир у капитана Талызина, Дашкова – у сержанта Пушкина. Оба мундира были от прежней формы, Преображенского полка. Как только императрица приехала в Петербург, солдаты без всякого приказа сбросили с себя новые мундиры и надели петровские.

Пока Дашкова переодевалась, собрался чрезвычайный совет под предводительством Екатерины, составленный из высших сановников, бывших под рукой. Часовые, поставленные у дверей залы, пропустили в нее молодого офицера со смелой поступью и отважным видом. Никто, кроме императрицы, не узнал в нем Дашковой; она подошла к Екатерине и сказала, что караул очень плох, что так, пожалуй, пропустят и Петра III, если он вдруг явится (как мало знала этого шута сама Дашкова!). Караул немедленно был усилен, между тем императрица, прерывая диктовку манифеста Теплову, сказала членам совета, кто этот молодой офицер, так sans facon[76] взошедший и начавший шептаться с ней. Все сенаторы встали, чтоб приветствовать Дашкову. «Я покраснела до ушей от такого почета, – прибавляет милый сержант, – и даже несколько смешалась».

«Вслед за тем, приняв нужные меры для спокойствия столицы, сели мы на лошадей и по дороге в Петергоф сделали смотр двенадцати тысячам человек, принявшим императрицу с восторгом».

В Красном Кабаке инсуррекционная армия сделала привал – надобно было дать отдых людям, бывшим на ногах двенадцать часов. Императрица и Дашкова, которые совсем не спали последние ночи, были сильно утомлены. Дашкова взяла у полковника Карра шинель, расстелила ее на единственном диване, бывшем в небольшой комнате занятой ими гостиницы, расставила часовых и бросилась на диван вместе с Екатериной, не скидывая мундира, с твердым намерением немного поспать. Но спать было невозможно, и они проболтали все время, строя планы и вовсе забывая об опасности.

Нельзя не признаться, что есть что-то необыкновенно увлекательное в этой отваге двух женщин, переменяющих судьбу империи, в этой революции, совершаемой красивой, умной женщиной, окруженной молодыми людьми, влюбленными в нее, между которыми на первом плане красавица восемнадцати лет, верхом, в мундире Преображенского полка и с саблей в руках.

Несчастный Петр III в это время ездил из Ораниенбаума в Петергоф и из Петергофа в Ораниенбаум, не умея ничего придумать и ни на что решиться. Он искал Екатерину по комнатам павильона, за шкафами и дверями, как будто она с ним играла в жмурки, и не без самодовольства повторял Романовне: «Вот видишь, я прав, я был уверен, что она сделает что-нибудь, я всегда говорил, что эта женщина способна на всё».

Еще возле него стоял престарелый вождь Миних, еще вся Россия и часть Петербурга были не против него, но он уже совсем растерялся. Показав пример невероятной трусости под Кронштадтом, он велел императорской яхте грести не к флоту, а снова к Ораниенбауму: дамы боялись качки и моря, он сам боялся всего. Ночь была тихая, месячная; жалкий император спрятался в каюте со своими куртизанами, а на палубе сидели в мрачной задумчивости, с досадой, стыдом и грустью на сердце два героя – Миних и Гудович; они теперь увидели, что нельзя спасать людей против воли. В четыре часа утра пристали они снова к Ораниенбауму и с понурыми головами тайком взошли во дворец. Петр III принялся писать письмо к Екатерине.

В те же четыре часа седлали двух лихих коней, одного – для императрицы, другого – для Дашковой; и вот они снова, веселые и исполненные энергии, перед войском, выступившим в пять часов в поход и остановившимся отдохнуть у Троицкого монастыря. Тут начали являться один за другим гонцы Петра III, привозя одно предложение глупее другого; он отказывался от престола, просился в Голштинию, признавал себя виноватым, недостойным царствовать. Екатерина требовала, чтоб он безусловно сдался, во избежание больших зол, и обещала за это устроить ему наивозможно лучшую жизнь в одном из загородных дворцов, по его выбору.

Войско Екатерины спокойно заняло Петергоф; Орлов, ездивший на рекогносцировку, не нашел никого. Голштинцы, окружавшие Петра в Ораниенбауме и преданные ему, были готовы умереть за него, но он приказал им не защищаться; он хотел бежать, велел приготовить лошадь, но сел не на нее, а в коляску с Романовной и Гудовичем и печально сам повез свою повинную голову виновной жене своей. Его провели потихоньку в дальнюю комнату дворца. Романовну и Гудовича, который и тут себя вел с необыкновенным благородством, арестовали; Петра III накормили, напоили и свезли в Ропшу под охраной Алексея Орлова, Пассека, Барятинского и Баскакова. Ропшу Петр избрал сам, она ему принадлежала, когда он еще был великим князем. Другие, впрочем, говорят, что он был вовсе не в Ропше, а в имении Разумовского.

Дашкова видела его письма к императрице. В одном он говорит о своем отречении, в другом о лицах, которых желал бы оставить при себе, исчисляет всё, что ему нужно для житья, причем именно упоминает о запасе бургундского и табаку. Он еще требовал, говорят, скрипку, Библию и разные романы, причем прибавлял, что хочет сделаться философом.