Однажды, выходя из спальни императрицы, Дашкова встретилась с Ребиндером; тот добродушно поздравил ее с вступлением ее сына в законный брак. Дашкова остолбенела. Ребиндер смешался, он не имел понятия, что сын Дашковой обвенчался тайно. Она была обижена как мать и как гордая женщина; с одной стороны, mesalliance, с другой – недоверие. Удар с силой пал на ее грудь, она занемогла.
Через два месяца сын написал ей письмо, в котором просил дозволения жениться; новый удар – ложь, трусость, обман. К тому же он так мало знал нрав своей матери, что вместе со своим письмом прислал письмо фельдмаршала Румянцева, явным образом написанное по его просьбе. Румянцев убеждал Дашкову разрешить сыну брак, говорил о предрассудках аристократического происхождения и непрочности богатств и дошел, по словам Дашковой, до такой нелепости, что, не имея по своим отношениям никакого на то права, давал совет в деле такой важности между матерью и сыном.
Уязвленная с двух сторон, Дашкова написала саркастическое письмо к Румянцеву, в котором объясняла ему, что «между разными глупостями, которыми полна ее голова, по счастью, нет особенно преувеличенного уважения к аристократическому происхождению; но что если б она была одарена таким замечательным красноречием, как граф, то употребила бы его на то, чтоб показать превосходство хорошего воспитания над дурным».
К сыну письмо ее поразительно просто, вот оно: «Когда твой отец вознамерился жениться на графине Воронцовой, он на почтовых поехал в Москву испросить позволение своей матери. Ты женат; я это знала прежде, да знаю и то, что моя свекровь не больше меня заслуживала иметь друга в своем сыне».
Должно быть, и после этого объяснения семейные дела ее много огорчали. Ее дочь рассталась с мужем. Госпожа Уилмот пропустила несколько страниц в «Записках», после которых Дашкова продолжает так: «Всё было черно в будущем и в настоящем… Я так исстрадалась, что иной раз приходила мне в голову мысль о самоубийстве».
Итак, демон семейных неприятностей сломил и ее так, как сломил многих сильных. Семейные несчастья оттого так глубоко подтачивают, что они подкрадываются в тиши и что борьба с ними почти невозможна; в них победа бывает худшее. Они вообще похожи на яды, о присутствии которых узнаешь тогда, когда болью обличается их действие, то есть когда человек уже отравлен…
Между тем пришла и Французская революция. Екатерина, состарившаяся, износившаяся в разврате, бросилась в реакцию. Это уж не заговорщица 28 июня, говорившая Бецкому: «Я царствую по воле Божией и по избранию народному», не петербургский корреспондент Вольтера, не переводчик Беккариа и Филанжери, разглагольствующий в «Наказе» о вреде цензуры и о пользе собрания депутатов со всего Царства Русского[81]. В 1792 году мы в ней находим старуху, боящуюся мысли, достойную мать Павла… И как бы в залог того, что дикая реакция еще надолго побьет все ростки вольного развития на Руси, перед ее смертью родился Николай; умирающая рука Екатерины могла еще ласкать того, кому было суждено скомандовать «баста» петровской эпохе и тридцать лет задерживать путь России!
Дашкова, аристократка и поклонница английских учреждений, не могла сочувствовать революции; но еще менее могла она разделять лихорадочную боязнь слова.
Екатерина испугана брошюркой Радищева; она видит в ней «набат революции». Радищев схвачен и сослан без суда в Сибирь. Брат Дашковой Александр Воронцов, любивший и покровительствовавший Радищеву, вышел в отставку и уехал в Москву.
Черед Дашковой. Вдова Княжнина просила ее издать на счет академии, в пользу детей, последнюю трагедию ее мужа. Сюжет был взят из истории покорения Новгорода. Княгиня велела ее напечатать. Фельдмаршал Салтыков, которого, говорит Дашкова, «нельзя было обвинить, чтоб он когда-либо прочел какую-нибудь книгу», прочел именно эту и натолковал Зубову о ее вредном направлении. Зубов сказал императрице. На другой день петербургский полицмейстер приехал в библиотеку академии отбирать экземпляры зажигательной трагедии якобинца Княжнина; а вечером сам генерал-прокурор Самойлов приехал к Дашковой объявить о неудовольствии императрицы за издание опасной пьесы. Дашкова холодно отвечала ему, что, верно, никто не читал эту трагедию и что она, без сомнения, меньше вредна, чем французские пьесы, которые дают в Эрмитаже.
Экс-либеральная Екатерина встретила Дашкову с нахмуренным челом.
– Что я такое сделала, – спросила она ее, – что вы печатаете против меня и моей власти такие опасные книги?
– И ваше величество в самом деле это думает? – спросила Дашкова.
– Трагедию эту следовало бы сжечь рукою палача.
– Сожгут ее рукой палача или нет, это до меня не касается. Мне от этого не придется краснеть. Но ради Бога, государыня, прежде чем вы решитесь на действие, столь противоположное вашему характеру, прочтите всю пьесу.
На этом разговор и окончился. На другой день Дашкова явилась на большой выход и решилась, если императрица не позовет ее, как это всегда бывало, в свою уборную, подать в отставку. Из внутренних комнат вышел Самойлов. Он с видом покровительства подошел к Дашковой и сказал ей, чтоб она была спокойна, что императрица не гневается на нее. Дашкова и этого не могла вынести и отвечала ему, по своему обыкновению, громким голосом: «Я не имею причины беспокоиться, у меня совесть чиста. Мне было бы очень прискорбно, если б императрица сохранила ко мне несправедливое чувство; но я не удивилась бы и тогда – в мои лета несправедливости и несчастья давно перестали удивлять меня».
Императрица помирилась с ней и хотела еще раз объяснить, почему она так поступила. Дашкова вместо ответа отвечала ей: «Между нами, государыня, пробежала серая кошка, не будемте ее снова вызывать».
Но Петербург становится ей тяжел, он ей надоедает, она чувствует себя «совершенно одинокой в этой среде, которая становится с каждым днем противнее». Отвращение это было так велико, что Дашкова решилась оставить двор, Петербург, свою публичную деятельность, свою Академию наук и Российскую академию, наконец, свою императрицу и ехать хозяйничать в деревню. «С глубокой горестью думала я о том, что расстаюсь, может, навсегда с государыней, которую я любила страстно, и любила гораздо раньше, нежели она оказалась на троне, когда она имела меньше средств осыпать меня благодеяниями, нежели я находила случаи оказывать ей услуги. Я продолжала любить ее, несмотря на то, что она не всегда относительно меня поступала так, как бы ей подсказывало ее собственное сердце, ее собственная голова».
Только! И ни слова досады, порицания за совершенное отсутствие сердца, за неблагодарность. Она и тут дает почувствовать, что виновата не Екатерина, а другие.
Прощание этих женщин было замечательно. Императрица сказала ей сухо и со злым лицом: «Желаю вам счастливого пути». Дашкова удивилась; не поняла ничего и вышла вон, поцеловав ее руку. На другой день утром приехал к ней Трощинский, секретарь императрицы, и от ее имени вручил ей неоплаченный счет портного, работавшего на Щербинина. Императрица велела ей сказать, что она удивляется, как Дашкова может ехать из Петербурга, не исполнив обещания заплатить долги дочери. Зубов, ненавидевший Дашкову и покровительствовавший портному, довел эти дрязги до императрицы. Оказалось в дополнение, что счет был вовсе не Щербининой, а ее мужа, который жил с нею врозь.
Дашкова, совершенно возмущенная этим унижением, твердо решилась навеки оставить Петербург. Но такие натуры не складывают рук в пятьдесят с чем-нибудь лет и в полном обладании сил. Дашкова делается отличной хозяйкой, строит дома, чертит планы и разбивает парки. В ее саду не было ни одного дерева, ни одного куста, который бы она не посадила или которому бы она не отвела место. Она отстроила четыре дома и с гордостью говорит, что мужики ее – одни из богатейших в околотке.
Середь этих сельских забот и построек вдруг приезжает серпуховской предводитель дворянства с расстроенным лицом.
– Что с вами? – спрашивает Дашкова.
– Разве вы ничего не знаете? – отвечает предводитель. – Императрица скончалась.
Дочь Дашковой бросилась к ней, думая, что ей дурно.
– Нет, нет, не беспокойся за меня, – сказала Дашкова, – мне ничего, да и умереть в эту минуту было бы счастье. Судьба моя хуже, мне назначено еще увидеть все благие начинания уничтоженными и мое отечество падшим и несчастным.
При этих словах у нее сделались спазмы, и она отдалась чувству глубокого горя.
Дашкова не замедлила испытать на себе державную руку поврежденного сына Петра III. Сначала она получила указ о своей отставке и просила генерал-прокурора Самойлова засвидетельствовать ее благодарность государю за снятие с нее бремени, которое становится ей не под силу нести.
Спустя некоторое время Дашкова поехала в Москву, но к ней тотчас явился московский генерал-губернатор и объявил ей приказ Павла немедленно ехать назад в деревню и там вспоминать 1762 год. Дашкова отвечала, что никогда не забывала этот год, но, соображаясь с волею государя, будет размышлять о времени, которое равно не оставило ей ни угрызений совести, ни раскаяния.
Брат ее Александр, желая успокоить, говорил ей, что Павел всё это делает теперь для восстановления памяти своего отца, что после коронации дела пойдут лучше. Дашкова пишет ему, приехав в Троицкое: «Любезнейший брат, вы пишете мне, что Павел после коронации оставит меня в покое. Поверьте мне, что вы очень ошибаетесь в его характере. Когда тиран раз ударил свою жертву, он будет повторять свои удары до тех пор, пока не сокрушит ее окончательно. Сознание невинности и чувство негодования послужат мне вместо мужества, чтоб перенести невзгоду до тех пор, пока и вас, мои родные, не захватит его расходившаяся злоба. В одном будьте уверены: никакие обстоятельства не заставят меня ничего ни сделать, ни сказать, что бы могло меня унизить… Рассматривая мою прошлую жизнь, – прибавляет она, – я не без внутреннего утешения сознаю в себе довольно твердости характера, испытанного многими несчастьями, чтоб не быть уверенной, что снова найду силы перенести новые бедствия».