Отца перевели на работу председателем промартели «Да здравствует труд!». Артель снабжала город колбасами, копченостями, овощами, имела маслобойки, кондитерские цехи, хлебопекарни. Обеспечивала население гужевым транспортом, ибо автомобилей еще не было, они начали появляться в середине 1929 года.
Мы переехали с улицы Льва Толстого за реку, заняв полдома на углу переулка им. Гоголя и Луговской. Тогда я учился в четвертом классе школы им. Гоголя. Был я все время «на ходу». Все знать, все видеть, все обследовать, все испытать — моя натура, моя стихия.
В четвёртом классе я нежно влюбился в красивую девочку Надю Геращенко. Но это всё прошло издали и тайно…. Познакомился с художником — взрослым больным человеком. Он писал маслом на фанерках и картоне пейзажи, и я днями пропадал у него, глядя на такую чудную работу, какой мне казались лубочные картинки. Стал осваивать технику рисования тушью и пером. Получалось неплохо, так оценивали мои способности преподаватели.
Усидеть на месте я долго не мог. В сандалиях, в шортах, пошитых из отцовского армейского ранца — брезентухи, окантованных понизу красной полоской, поначалу без рубашки, а потом в майке с короткими рукавами я гонял по Бийску рысаком! И тут натолкнулся на необычное: подле Успенского собора, в старом центре, в саду, в пятистенном доме обнаружил огромное количество книг, да каких! Полные собрания сочинений русских классиков, а также зарубежных: Майн Рид, Вальтер Скотт, Фенимор Купер, Конан Дойл, Джек Лондон, Жюль Берн, Мопассан, А. Дюма и ещё, и ещё! И фолиант русских сказок в сафьяновом красном переплете с заглавием сусального золота и окантовкой по страницам. «Бова Королевич», «Еруслан Лазаревич», «Илья Муромец», «Василиса Прекрасная»… А какие иллюстрации — тончайшая графика пером! Такого искусства нет ныне… Мой друг Владимир Колесников, член Союза художников в Новосибирске, занимавшийся историей русских сибирских завоевателей и землепроходцев и владевший искусством графики, заявил мне: таких фолиантов в СССР было одиннадцать. Все они — ценой на вес золота. Увы, я утратил тот том — украли.
Мы, дружки, ватажкой делали набеги на этот домик с реквизированными книгами старинной печати. Проломив ход в крыше, спускаемся, зажигаем свечки и начинаем «шурудить». Таскали книги по моему выбору к нам домой, хранили-прятали на чердаке в большом сундуке, окованном полосками жести.
С той поры я стал заядлым книгочеем. Набрал себе томов 500 — путешествия, приключения.
Мог читать с вечера до рассвета. Матушка была очень экономна и, жалея мое здоровье, как она говаривала, вечером отбирала у меня настольную керосиновую лампу. Тогда я садился на подоконник и при свете луны читал того же Дюма «Три мушкетера»… Мягкий свет полной луны, силуэт раскидистой ели под окном, доносившееся близкое журчание речки Маймы (приток Катуни), и мои герои… Полная идиллия!.. А днем ребята мои придут, зовут на игры или на стадион. Сами книг не читают. И все же я их приучил, начиная с простых, интересных по сюжету. И мои Васька и Витька уже так зачитывались, что мне уже приходилось их отзывать от книжек.
И ещё одна особенность. Неподалёку от нашего дома, который сохранился в Бийске по сей день, были слободы, татарская и еврейская. Там и поныне находятся действующие мечеть и синагога. Я дружил с еврейскими ребятами, мне нравилось, что они интеллигентны, музыкальны. Некоторые из них играли на скрипке, виолончели. Начинал и я у них учиться. Заходил посмотреть и в синагогу, и в мечеть.
Татарские ребята не пускали русских сверстников в сад Тэтэн-Годе. Попадется кто — побьют слегка, и выдворят из сада: не тронь наших красавиц чернооких! Меня же пускали, принимая за своего. Я был загорелый до черноты, носил тюбетейку. Ходил даже с месяц к ним в школу, изучал татарскую письменность и язык.
На мой вопрос, почему меня пускали даже за парту, а других нет, мой любимый дедушка Лев Герасимович пояснил, что у него бабушка была чистокровная казанская татарка. «Вот и ты смахиваешь, видать, на неё!» — говорил он.
Я любил слушать рассказы деда у него в столярке, где он жил. Рассказы о Стеньке Разине, о приволжских городах, о «хождениях по людям»… Незабываемо!
И вот наступил 1929 год. НЭП упразднили. Деревню разоряли на глазах всего мира! Предприятия артели, которой руководил отец, одно за другим сворачивались из-за отсутствия сырья. Так и хозяйство, где трудились агроном-садовод Петр Александрович Матусевич с женой Марией Казимировной — замечательные светлые люди, — осталось «у разбитого корыта».
К коллективизации я отношусь сугубо отрицательно, я ее видел своими глазами. Если хозяин зажиточный, даже бывший красный партизан, — сослать!
Нашу семью потрясло сообщение о выселении в Нарымский край брата моей матери Трифона Алексеевича Захарова из Осколкова. Он сроду не имел батраков, наследовал хозяйство от своего отца, никогда не знавшего отдыха от работы по хозяйству и в поле. А чтобы семейные не разленились, зимой гонял ямщину с товарами из Барнаула до предгорий, куда переселил взрослого сына. Это была старинная сибирская семья, патриархальная и православная. Увезли Трифона Алексеевича с семьей с четырьмя ребятишками в Красный Яр, за Томск… Обчистили донага, забрали все нажитое за то, что жил «крепко», хотя мясо дозволялось только в праздники…
Захаров засевал 50–60 гектаров земли, сдавал хлеб и царю, и Советской, власти. С братом на пару имел молотильный агрегат. 10 лошадей, 10 коров, 50 овец. Для гор это середнячок. Вот я был в Катон-Карагае, там бедняк имел по 10 коров и лошадей, 100 овец. Середняк там имел 20–30 коров, ульев сотню, лошадей 20–30–40. А уж богач имел косяки. Что это такое? Считать он умел только до 100. В ущелье между камней загоняет лошадей и делает черту. Через два-три года снова загоняет, смотрит, сколько прибавилось — одна или две сотни. Лошадей поставляли и в Москву, и в царский двор. Староверы они, не курили, пили не водку, а медовуху. Мёда было столько, что не знали, куда девать.
Всё лето от Бийска по Чуйскому тракту переселяли день и ночь раскулаченных, везли их по две-три подводы в ряд. Мы, ребятня, бегали смотреть… А зрительная память у меня абсолютная, я и сейчас могу нарисовать, как сидели эти люди, что на них было… Ходили мы на паромную переправу. Здесь сутками напролет кособокий желтый буксир «Анатолий» тянул баржу к центру города, и снова за спецпереселенцами. Тянулись повозки с несчастными, стекаясь к переправе с предгорий и от гор Алтайских. Семьями, от мала до велика. Чтобы передать буханку хлеба несчастным, надо было подкрасться к повозке, чтобы не заметил конный конвойный огэпэушник. Такую ватажку я сколотил, нам было жалко несчастных. И я, научившись многому из книг, особенно о Шерлоке Холмсе, был с ребятами неуловим!
У меня есть список, в ФСБ получил, по родному селу Осколкову. 600 дворов, более 100 из них разгромили свои же проходимцы и бездельники, у которых пашни зарастали годами бурьяном. Выселяли даже в соседние волости, но конфискуя все, вплоть до сундуков с добром. Оставляли только то, что надето на себе, чтобы везти «не голяком»…
Притом настоящие кулаки — «жилы» — или сбежали в города, кто в Новосибирск, кто в Барнаул, или были расстреляны еще до 1924 года. Приезжали партизаны, находили белого или того, кто выдавал. А в деревне не скроешься, все знают друг друга ужасно. Выдавал? Расстреливал наших? И без суда ставили к стенке.
После того как тысячи середняков были высланы в дальние края, в 1930 году в губернии начался голод. Все рассыпалось. Ввели продкарточки. Чтобы получить краюху черного хлеба, твердого как кирпич, непонятного цвета, надо было мне, как старшему из ребят в доме, занимать очередь с вечера, и то с номером, написанным мелом на спине — за двести, триста! Там и ночую, отлучусь на час-полтора, утром прибегу и получу хлеб. Самый хлебный и богатый продовольствием Бийск стал полунищим! А ведь только живой воды не было на рынках, в магазинах. Подвоз из сел продовольственных товаров прекратился. Началась бешеная спекуляция… Отца направили власти в село Алтайское поднимать промартель Центросоюза кооператоров. Но он смог только пустить в ход мельницу водоприводную да пристроить новый цех маслобойный по последнему слову техники с гидравликой. Здесь мы немного ожили: были хлеб, растительное масло. Завели несколько десятков кроликов, гусей, кур, корову и поросят. Я занимался кроликами, но есть забитых на мясо не мог. Жаль было веселых зверьков!
В декабре 1930-го умер Лев Герасимович Чоботов, унося с собой тайну поджога помещичьей усадьбы и откровенную неприязнь к «поповщине». Но я у него обнаружил в сундучке приклеенный к крышке изнутри портрет графа Льва Николаевича Толстого. Возможно, дед был когда-то толстовцем. Тогда я этого не понимал, ибо был совершенный атеист, как и мой отец, еще и в Бийске, — председатель-общественник Союза безбожников. Тогда он в спорах «клал набок» всех священнослужителей своими знаниями Библии, Ветхого и Нового Заветов, отмечая несоответствия и разногласия в священных книгах.
Я ещё в Бийске, лет с шести, бегал в церкви и соборы, когда там не было служб. Глазел на иконостасы, лики святых в богатых окладах, любовался всем, что сияло в них. Во мне просыпался художник.
Изучая на местах ход Гражданской войны в Алтайской губернии, читая мемуары своего отца, я убедился: у нас церкви не закрывали коммунисты. Это ложь! Где-то пьяный сторож, смоля цигарку, подпалил деревянную церковку — «коммунисты»! В том же селе Зимине, откуда началось крестьянское восстание против колчаковского режима, охватившее всю губернию и достигнувшее Кузбасса, церковь закрыли сами селяне, ибо местный священник при подавлении восстания передавал карателям списки на активистов восстания и сторонников Советов. Священника расстреляли по суду, ибо по его доносу погибло от карателей 54 человека. В недалеком Романове, где меня крестила матушка (без ведома отца), священник был «свой» — ни за белых, ни за красных, за святой крест! Его и пальцем не тронули, и церковь работала. В том же Бийске единственный пример — местные деятели по н