одно против другого, одно в другом.
— Хочу… — сообщает она Шайе на ухо щекочущими губами. — Я теперь всего хочу и чтобы много. Еды, вина, музыки… тебя…
Она влажно чмокает беззащитное Шайино ухо. Поцелуй раскручивается в ушной раковине, как на американской горке, и ухает вниз, в какую-то сладкую пропасть, прихватив по дороге сердце, дыхание, голову… все… оставив только руки.
— Подожди… — говорит Ив его рукам. — Подожди… Не здесь… Пойдем в комнату…
— Пойдем по берегу, ладно?
— А как же… я ведь на каблуках, Шайя.
— Ерунда, сними. Тут можно и босиком.
— А как же… туфли…
— Снимай, говорю. Я тебе потом языком ступни вылижу, глупая. Начисто. Ничего с твоими драгоценными туфлями не случится.
— Да… — говорит она с сомнением и уже садится на скамейку, но тут вспоминает последний аргумент. — А полотенце?
— Дыханием высушу.
— Ах, Шайя, Шайя… где ж ты раньше-то был? Сколько денег на мыло да на полотенца изведено, не сосчитать…
Они идут по влажному краю прилива. Ив шлепает впереди; уже забыв о ценности туфель, она беспечно размахивает ими, держа за узенькие субтильные ремешки. Шайя идет следом, стараясь не наступать рифлеными подошвами своих башмаков на узкие отпечатки ее ног, похожие на восклицательные знаки с решительной круглой пяткой и нежным пером ступни. Они рождаются перед ним, как чудо, на мокрой поверхности песка и немедленно исчезают позади, слизнутые ленивой волной. Это подарок только ему, Шайе. Только он может увидеть невообразимую красоту этих знаков, услышать звонкое эхо этих восклицаний, он и никто другой… кроме, разве что, злобного, черного, людоедского моря.
— Ив! Ты бы взяла их как-нибудь иначе. Порвутся ведь…
— Ах, да! — спохватывается она и останавливается перехватить туфли.
Шайя смотрит назад. Так и есть. Опять этот тип.
— Смешно сказать, но за мною следят. Уже несколько дней.
— Следят? Ты шутишь?
Шайя усмехается.
— Мне день и ночь покоя не дает мой черный человек…
— Где?
— Вон там, посмотри, только осторожно… сзади, шагах в двадцати. Сел на скамейку, как только мы остановились.
— Никакой он не черный. Светлая футболка в полоску и джинсы. Что ты придумываешь, Шайя? Кому нужно за тобою следить?
Он пожимает плечами.
— А черт его знает… Ладно. Мы уже почти пришли. Нам в тот отель. Так что, надевай свои каблуки. Вот, кстати, и кран.
— Кое-кто, между прочим, обещал вылизать…
— Это слишком интимно, любимая. Тем более ввиду столь бесцеремонного соглядатая.
— Врешь ты все, Шайя Бен-Амоц. Увиливаешь от ответственности. Надо же такое изобрести — слежка! Ну признайся, что ты это прямо сейчас выдумал!
Ив возмущенно фыркает и, сполоснувшись под краном, садится на скамейку. Шайя стоит рядом, смотрит, как она болтает ногами с целью их скорейшей просушки, и сердце его разрывается от любви.
Пустынный пляж и скамейки, и песок, и море, смывающее с песка восклицательные знаки ее следов. Ив и Шайя ушли, а он все сидит, напряженно уставившись на темную шкуру моря с мерцающими светляками дальних судовых огней. На нем светлая футболка в полоску и джинсы. У него нету лица. Да и откуда ему взяться, лицу? Ведь этот человек — всего лишь мелкий фрагмент фона, один из неприметных участников массовки, которых нанимают сотнями по трешке в день, чтобы они изображали ревущую толпу на стадионе или военный парад или многотысячный митинг… короче говоря, что-то крайне незначительное, отчего-то важно именуемое «вечным историческим фоном» или «революционной массой», или «молчаливым большинством», или, на худой случай, «неуправляемым скопищем хулиганов».
Но на самом деле, это ни то, ни другое, ни третье, а всего-навсего грубо намалеванный задник, папье-маше в темном углу сцены. А уж связывать подобные картонные явления с «историей» или, тем паче, с «вечностью» и вовсе смешно. Ну какая такая вечность, господа, сами подумайте? Декорация, она декорация и есть… вернее, сегодня есть, а завтра, наоборот, нет, и след простыл. Вы билет куда покупали — в вечность или на спектакль? Ага, то-то и оно… а в билете время указано, разве не так? Начало представления такого-то и такого-то, тогда-то и тогда-то. Зачем же вы мне тогда про вечность толкуете? Конец там, правда, не указан, это верно, но причины этой неясности чисто технические: поди угадай, какой темп сегодня возьмет дирижер… Да и неясность-то не столь велика: к полуночи, как ни крути, всяко закончим.
А коли так, то стоит ли уделять внимание статистам? Тут на главных героев рук не напасешься, так что на массовку и вовсе не остается ни сил, ни терпения. За куклами глаз да глаз нужен… по-моему, я вам уже говорил, что самостоятельность их поражает воображение. Стоит только на секундочку отвернуться — непременно чего-нибудь отчебучат. Поэтому толпу или любую другую фоновую массу я леплю быстро, грубо и особо не задумываясь. Футболки, джинсы… кто повыше, кто пониже, кто потемнее, кто потолще… а на лица можно не размениваться — светлые пятна ночью, темные пятна днем.
Сейчас он встанет со скамейки и уйдет назад, в свою массовку, в бесформенный ком лиц, джинсов и футболок… иди, парень, иди, не задерживайся, мне тебя не нужно. Мне нужно в отель, вверх по тропинке и дальше, по широкой асфальтовой дуге — к гостиничному подъезду, щедро сверкающему огнями и цветными бликами полированного мрамора, к огромным стеклянным вращающимся дверям, к запаху роскоши и лакейства, к дорогой обивке ленивых кресел и стерильной поверхности столиков просторного холла.
Ив жмурится от бьющего в глаза света. Вопросительно наклоняет голову ливрейный швейцар, одинаково готовый к двум взаимоисключающим действиям: лизнуть руку или вытолкать взашей.
— Чем могу помочь?
— На вечеринку господина Бухштаба… — рассеянно бросает Шайя. — Куда тут?..
Но навстречу уже спешит, вертя задом, вездесущий Ромка, неутомимый труженик подхвата. Это только с первого взгляда кажется, что такие шестерки, как он, никому на фиг не нужны, что достаточно обзавестись тузами для мощи, королями для власти и дамами для души…
— А охрана?
— …ах, да, охрана… ну, тогда еще и вальтами — для пущей уверенности. Так вот: нет, это только кажется, потому что кто же тогда подаст, встретит, вовремя подскажет, подсунет, нальет, поддержит под локоток? Кто, если не Рома? И как это прежде без него обходились? Да и не шестерка он вовсе, а шестеренка, шестереночка, без которой ничто и нигде не крутится, так-то.
— Шайечка, Ивочка! Вам сюда, родные, сюда… Эй, кто там! Пропустить! Ага… вот так… вот и славно…
Ромка, словно лодка, везет их на себе в банкетный зал, раздвигая по дороге топтунов. Топтуны стоят густо, как мыслящий тростник. Ромкин нос лоснится от дружелюбия.
— А мы вас заждались! — сообщает он, обводя рукой зал, полный еды, напитков и публики, особенно разношерстной по случаю предвыборного времени. — Шайечка, с тобой Битл поговорить хочет. Уже два раза спрашивал.
— Какая я тебе шаечка, дурак? — грубо отвечает Шайя. — Ты что, в бане?
— Зачем ты так, Шайя? — ужасается Ив и поворачивает к Ромке смущенную улыбку. — Вы уж извините, ради Бога. Не знаю, какая муха его укусила.
Но Ромка ничуть не обижен. Кто же на Шайю обижается, в самом-то деле?
«Ха-ха, — демонстрирует Ромкина сияющая физиономия. — Что вы, что вы. Никто не должен извиняться, а если кто-то и должен, то пожалуйста, я извинюсь, сколько угодно…»
— Где тут выпить дают… в этом свинарнике? — Шайя уже жалеет, что пришел сюда, да еще и приволок с собой Ив.
Вокруг, наступая друг другу на ноги, теснятся возбужденные краснорылые гости. Вот четверо совершенно одинаковых низовых функционеров обсуждают что-то захватывающе интересное, тесно сблизив коротко стриженные головы с набрякшими складками загривков. Вот похожий на Ромку шустрячок в безупречном костюмчике и белоснежной сорочке с галстучком-бабочкой, привстав на цыпочки, умильно нашептывает какие-то приятные секреты прямо в волосатое бородавчатое ухо начальника средней руки, а тот важно кивает, полуоткрыв рот, полузакрыв глаза и почесывая брюхо, неудержимо выпирающее из мятой растегнутой рубашки. Вот склизкий напомаженный адвокатишка, крапивное семя, гогоча над собственной шуткой, тянется к тарелке с пирожными через головы слитной груды насупленных хмырей, скучковавшихся по признаку какой-то неведомой обиды: куда-то их не позвали, чего-то недодали, зачем-то родили на свет. Вот телевизионный репортер, одновременно наглый и подобострастный, как и подобает истинным лакеям, иронически вздернув красиво выщипанную бровь и по-базарному работая локтями, продирается к дежурной селебрити, а та уже выпячивает навстречу свежеподтянутый бюст и изо всех сил цепляется зубами за сползающую силиконовую улыбку.
— Яду мне, Ромка, яду!
И безотказный Ромка-шестеренка быстро проворачивается вокруг своей оси и жестом фокусника выносит из потных недр гудящего людского механизма полную рюмку чистейшего яда:
— «Боумор», Шайечка… пардон, Шайя, в точности, как ты любишь — сингл-даббл-стрейт!
Шайя опрокидывает рюмку… рюмку-ромку… ромку-похоронку… и закрывает глаза. Виски душистой лавой разливается по улицам его души, хороня под собой невыносимую картину окружающего непотребства.
— Еще! — командует Шайя, не открывая глаз. — И даме, даме не забудь…
— Обижаешь… — огорчается Ромка. — Дама давно охвачена.
И точно — вот она, Ив, стоит рядом, вполне «охваченная», сжимая в пальцах тонкую ножку бокала, и со слегка растерянной улыбкой наблюдает праздничную суету битловской вечеринки. Ей тут определенно нравится — и шум оживленных разговоров, и громкий смех, и яркий свет, и весело подмигивающий небритый толстяк в сандалиях на босу ногу, и заговорщицкие перешептывания, и музыка, и сверхпредупредительный опекун Рома. А растерянность в улыбке относится скорее к непонятной Шайиной резкости. Ну чего это он вдруг взъелся? Почему? Какой же это свинарник? И зачем обижать бедного Рому — вон ведь как старается человек… Ив с недоумением поглядывает на Шайю, протягивающего руку за третьей порцией виски. Таким она его не видела еще никогда — грубым, агрессивным, ненавидящим.