Записки кукловода — страница 35 из 36

— Нет-нет, я в порядке… простая ссадина… помогайте лучше вот им.

Парамедик оборачивается на груду тел посреди площади, безнадежно качает головой:

— Этим уже не поможешь. За ними спецбригада приедет. Разбирать…

Тротуар на боковой улице хрустит стеклом лопнувших окон. Спецбригада… специальные люди — из тех, кто в состоянии «разбирать» кучу человеческого лома и сохранить при этом рассудок. Специальный рассудок.

— Наверное, они просто видят все иначе, примерно так же, как ты: как свалку сломанных манекенов.

Бело-розовые кости, торчащие из открытых переломов, так похожи на пластик…

— Ведь ты видишь все именно так, правда? Как ты их называешь? — Статистами?.. Груда сломанных статистов.

— Шайя, давай без истерик, ладно?

— Давай… Наберем новых и дело с концом.

Что меня всегда поражает в куклах, помимо самостоятельности, так это их бессовестная способность валить на других ответственность за собственные пакости. Они делают это абсолютно искренне, с полной уверенностью в своей правоте. Взять хоть этого наглеца Шайю — отнюдь не самую глупую марионетку. Можно подумать, что сам он не зевает, когда в новостях сообщают об утонувшем пароме с тремя сотнями пассажиров. Разве ему не наплевать на тех неизвестных утопленников? Конечно, наплевать. Ведь они безымянные. Для того, чтобы вылезти из берлоги своего равнодушия, он должен по меньшей мере дать им имена, переселить в мир слов и тогда уже жалеть, рыдать над их горькой судьбой и проклинать сами понимаете кого. Потому что без имени они остаются для него статистами, пустым, ничего не значащим числом. Для него, а не для меня. Утонули триста пассажиров. Ну так утонули. Продавайте новые билеты и дело с концом…

Я мог бы сейчас сказать ему это и еще много чего. Например, что людей сегодня на площадь собирал отнюдь не я, а он, Шайя Бен-Амоц, собственной персоной. Он даже вел его, этот злополучный митинг. Почему же в итоге наглец обвиняет меня, когда кругом виноват он сам? Почему? Я мог бы напомнить ему и о том, что, если бы он вел себя с Ив иначе, то она не оказалась бы здесь, в самом очаге катастрофы, и нам обоим не пришлось бы сейчас ковылять по этой хрустящей стеклом улице, умирая от тоскливых предчувствий. Но я не скажу, не напомню. И не столько оттого, что это было бы жестоко в такой момент. На самом деле я просто боюсь, что он психанет, выкинет какой-нибудь фортель и исчезнет, оставив меня одного. Я боюсь оставаться наедине со своей тревогой.

* * *

Свернув в переулок, Шайя делает глубокий вдох и останавливается. Узенький тротуар лежит перед ним, полный длинных отбликов уличных фонарей. Звонкие, отполированные подошвами каменные плиты в бархатной упаковке мха. Когда-то они звучали одинаково, ровно уложенные на хорошо утрамбованный песок. Но потом время, поиграв на них в классики, как беспечная девчонка с косичками, напрыгало каждой плите свою, отдельную судьбу. Под этой образовалась вымоина, под той устроили гнездо рыжие муравьи, а вот сюда еженедельно обрушивает тяжеленный баллон небритый газовщик в комбинезоне… Так что теперь у каждой плиты свой звук. Не тротуар, а настоящий ксилофон.

Неудивительно, что Ив издалека узнает о его приходе. Всего несколько раз, в самом начале, Шайе удавалось подобраться к ней неслышно, так, чтобы поймать редкое, а потому особенно ценное выражение отрешенной задумчивости, тонкий склоненный профиль, легкое шевеление губ, взгляд, устремленный в никуда, как длинный канат, тянущий вверх по течению реки баржу, полную неведомым прошлым. Но потом Ив уже не позволяла застигнуть себя врасплох. Отчасти, Шайя виноват в этом сам. Он терпеть не мог, когда заставал ее, слушающей его радиопередачу или смотрящей его телевизионные поделки.

— Не волнуйся, — смущенно оправдывалась Ив. — Я вовсе не вникаю в смысл. Просто слушаю звук голоса и думаю о чем-нибудь своем. Будто ты здесь в соседней комнате и говоришь с кем-то по телефону.

Но он продолжал сердиться, дурак, и она соответственно настроила свой слух так, чтобы успеть выключить радио или перескочить на другой канал еще до того, как Шайя откроет дверь парадного. Ну и ладно, ничего страшного: пусть выключает, пусть слушает, пусть делает все, что взбредет в ее рыжую голову… лишь бы только она оказалась сейчас дома, лишь бы оказалась…

Отсюда еще не видно окна. Шайя идет медленно, твердо ставя каблуки на музыкальные плиты тротуара, так, чтобы она с гарантией знала, что он здесь, что он приближается к дому, к их дому. Чтобы услышала, где бы она не находилась в эту минуту. Он даже ловит себя на наивной надежде, что этот звук сам по себе способен притянуть ее сюда, волшебным образом переместить прямо в квартиру, поставить перед входной дверью — так, чтобы, открыв замок своим ключом, он сразу увидел ее, стоящую с прижатой к горлу рукой, как диковинный инопланетный цветок на тонком стебле. Но зачем думать, что ее там нет? Вот сейчас он сделает еще несколько шагов, и в просвете между деревьями станет видно их освещенное окно. Освещенное окно. Шайя шепчет эти два слова, как заклинание.

Окно темно. Но это еще ничего не значит. Возможно, она просто что-то делает в кухне, а кухня выходит на другую сторону. Шайя ускоряет шаги. Парадное… лестница… дверь…

— Эй, Ив! Я дома!

Квартира пуста, так что ответить некому. Нужно поскорее зажечь свет, чтобы она, увидев освещенное окно, поторопилась домой. Шайя нашаривает выключатель. Стол в гостиной накрыт: белая скатерть, вино, хлеб, тарелки, вилка слева, нож справа… Ну конечно… он ведь, уходя утром, сказал ей, что с сегодняшнего вечера начинается новая жизнь, вот Ив и устроила праздник… Вкусные запахи… Он выходит на кухню, открывает холодильник… наготовила-то… им вдвоем нипочем не справиться. Вдвоем. Вдвоем.

— Я не вижу ее, Шайя…

— Уходи. Она сейчас придет. Нам здесь не нужно третьего. Мы начинаем новую жизнь. Третий лишний.

Он с утра почти ничего не ел, но голода отчего-то не чувствует. Вот сейчас она придет, тогда и поедим, вдвоем. Шайя возвращается в гостиную, включает телевизор. В телевизоре — круглая Ромкина физиономия. Она скорбно торчит над огромным букетом из микрофонов.

…и многочисленные жертвы… — произносит Ромка и горестно морщится. — По всей видимости, враги демократии решили на этот раз не останавливаться ни перед чем. Что ж, нам придется ответить ударом на удар. Как это сделали бы злодейски убитые премьер-министр Амнон Брук и его верный соратник Арик Бухштаб, пытавшийся собственным телом заслонить своего друга и учителя. В настоящий момент вся полнота исполнительной власти сосредоточена в руках Комитета национального спасения, возглавлять который имею честь я. Объявлен комендантский час. Мы не допустим…

Шайя выключает Ромку. Ему не до Ромки. Они с Ив начинают новую жизнь, где нет места типам вроде Кнабеля. Вот сейчас она придет… он садится за стол и кладет голову на руки. Скорее бы…

— Я не нахожу ее, Шайя… я не…

— Вон! — ревет он, оборачиваясь рывком. — Пошел вон! Вон!

Я вижу его залитое слезами лицо. И в самом деле, пора уходить. Мне тут больше нечего делать, в этой квартире. В ее бывшей квартире.

Улицы города пусты — на всем протяжении, кроме перекрестков. На перекрестках стоят военные грузовики, расхаживают вооруженные люди в форме. Дома настороженно молчат, отгородившись глухо закрытыми трисами, словно зажмурившись крепко-накрепко. Но мне плевать на их кукольные заслоны: я ведь кукловод, помните? Я прохожу их насквозь. Я иду к площади, туда, где спецбригада уже начала разгребать груду кукольного лома. Зачем? — Я и сам не знаю. Наверное, для того, чтобы уяснить все до конца. Как будто и так не ясно. Я веду себя глупо, вы правы. Она ведь была всего лишь куклой. Куклой с именем. Если бы у нее не было имени, разве я чувствовал бы сейчас такое горькое опустошение? Если бы у кукол не было этой дурацкой привычки давать друг дружке имена…

— Э, нет, брат, так не пойдет: ты дал ей имя сам.

— Сам?

— Ты что, забыл? Посмотри… на первых страницах.

— Да, в самом деле…

Я подхожу, я всматриваюсь. Это больше похоже на кровавый студень с торчащими из него обломками костей. Все головы тут красные — и лица, и волосы… как различишь? Вокруг суетятся с носилками заблеванные санитары. Они в темных очках — чтобы меньше видеть. Спецбригада. Вот они поднимают и уносят обломок чьего-то тела, неотличимый от остальных. И снова, и снова. Как разберешь? Что-то падает с носилок. Что-то знакомое. Я держу в руках черную туфлю с небольшой пряжкой в виде восьмерки. Ее туфлю, больше подходящую для вечера, чем для раннего утра. Восьмерка — символ бесконечности.

Вот и все. Теперь тебе достаточно ясности? Мне хочется сесть и уткнуться в собственные ладони, как это сделал тот, в квартире. Он еще там, за столом, накрытым на двоих… бутылка вина, белая скатерть, хлеб.

Он поднимает голову, он смотрит на меня и на туфлю в моих руках.

— Слушай, — говорит он. — Я не знаю, как тебя называть… скажи, как надо, я не стану спорить. Только сделай для меня одну вещь, пожалуйста. Я тебя очень прошу. Очень.

— Что?

Он обводит обеими руками вокруг себя, охватывая этим жестом все сразу: стол, гостиную, квартиру, улицу со звонким тротуаром, бульвар с лохматыми деревьями, город с блокированными перекрестками, весь свой кукольный мир, мир спецбригад, лакеев, охранников и убийц.

— Пожалуйста, сверни это. Ведь это невыносимо, как ты сам не видишь? Невыносимо. Я не виню тебя ни в чем, я просто прошу: сверни. Ты ведь можешь…

И тогда я берусь одной рукой за правый верхний край задника, а другой — за левую нижнюю кулису и коротким рывком сворачиваю весь этот балаган, весь, без остатка. Я слышу, как внутри кувыркаются куклы, как рвутся декорации, как рассыпается папье-маше. Я сжимаю все это в один не слишком большой комок и отправляю в мусорную корзину.

И только потом я сажусь и утыкаюсь лицом в собственные ладони. Мне холодно. Ужасно холодно.