Записки маленького человека эпохи больших свершений — страница 28 из 43

Олег и его друзья, бородатый анархист-испанец, долговязый американец и еще какие-то люди выразили шумный восторг по поводу его появления, а дальше пошла все та же облегченная беседа, состоявшая из вполне абсурдных (во время трезвости вряд ли пригодных) шуток, из отрывочных фраз, назывных предложений, каких-то имен. Настоящие мужчины пили вино, торопясь отвязаться от начатков логики и мысли, данных им природой, затуманить разум, чтобы обрести веселье и легкость. Чистая голова была непосильным бременем для человека, даже и очень глупого. Так повелось издревле, еще от библейских виноградников, и не стал бы Христос превращать воду в вино, если бы он был абстинентом. Русинов, перебравшийся из страны поголовного пьянства в страну постоянной и умеренной поддачи, был одинок в кафе «Селект» со своими трезвыми, унылыми мыслями, длинными, как спагетти…

Олег представил его русскому другу, приехавшему нынче из Граса.

— Там еще говорят по-русски на прогулках, в Трасе? — спросил Русинов. — Бунин, Мережковский, Алданов, Фондаминский, Гиппиус…

— Говорят, — буркнул Олегов приятель, — в основном по-арабски.

Олег смотрел на друга снисходительно, так, словно сам он состоял в переписке с Буниным. А может, он тоже забыл, кто такой был Бунин и где он сейчас. Кому есть дело до этого, кроме тебя самого, кроме десятка любителей и коллег? Друг приехал в Париж на неделю, и, как обмолвился Олег, он рассчитывал на Олегову мансарду.

— Я могу выехать, — засуетился Русинов. — У меня найдется где…

— Вот и отлично, — сказал Олег. — Всего на неделю. Вещи пускай остаются.

Забота нависла над ним. Если бы он не пошел в «Селект»… С другой стороны, пусть у Олега не будет чувства, что он не может распоряжаться мансардой, что она занята. Тогда, может, он не станет торопить Русинова с отъездом — во всяком случае, еще долго.

— Моя яхта стоит в Лакроне, — сказал долговязый американец Джонни. — В субботу я уезжаю туда. Это в Бретани. Приезжайте ко мне.

— Идея! — сказал Олег. — Поедем?

— Можно и поехать, — сказал Русинов. — Так я занесу тебе ключ утром.

— Ладно… А на той неделе мы двинем. Что будешь пить?

— Молоко, — сказал Русинов. Через минуту он услышал, как Олег, мешая английский, русский и французский, рассказывает двум тоненьким француженкам, что его друг, известный русский писатель, пьет только молоко. И русский писатель пил молоко, балдея помаленьку в возбужденно-проспиртованной атмосфере кафе.

— Это правда, что у вас в Москве вышло четыре книги? — спросила девушка, присаживаясь за его спиной на свободное место.

— Четыре? — Он удивленно обернулся. Это была одна из Олеговых тоненьких француженок. — Может, даже не четыре. Точно не помню. Надеюсь, что вы их не читали. На счастье, они не переведены на французский.

— Я читаю по-русски, — сказала она.

— Час от часу не легче, — буркнул Русинов.

— Что означает эта фраза? — спросила она. — Что вам тяжело?

— Итак, русский язык…

Он вдруг сказал, припомнив интонацию своего боцмана-южанина:

— И вам этого нужно?

«Все равно, как у боцмана, не получилось», — думал он. Язык, океан языка… Девочки из Сорбонны, зачерпнувшие из него немного в решето памяти с ясно обозначенной целью — поить страждущих и ленивых студентов… А может, и без всякой цели — ведь это такой соблазн: познание чужого языка, потемков чужой души.

— Работы все равно нет, — сказала она. — Совсем нет работы с русским языком. Я каждый год снова подаю на аттестацию…

Олег принес ей виски, а Русинову еще молока, и это было, конечно, очень мило.

— Значит, мы едем на той неделе? — сказал Олег заговорщицки.

— Да, да. А ключ я занесу утром, — сказал Русинов. Он еще не знал, куда ему пойти, где жить. Впрочем, об этом нужно будет думать утром, а сейчас…

Русинов разглядывал точеный профиль русистки, веснушки на щеке… Он ощутил мягкое касание ее плеча. Она была прелестна, и он ощутил волнение.

— Ваша подруга, она тоже изучает русский?

— Это моя не подруга, — сказала она, медленно выговаривая по-русски. — Это моя жена.

— Ах, простите… — сконфузился Русинов. И тут же поправился: — Вам повезло в браке. Вы пришли сюда только с женой или еще с кем-нибудь?

— Нет, мы пришли с женой, но уйти я могу не с ней, — сказала она. — А эти мужчины, которые здесь… Никто из них не был мне интересный на постели. — Она внимательно посмотрела на Русинова, усмехнулась. — Вы русский. Вы, наверно, переживаете, что у нас такая сексуальная революция.

— Нет, — ответил Русинов, храбрясь. — Наша революция доставила нам больше хлопот.

— А я пьяная. Поэтому я говорю много глупости.

— Нет, нет, право, все очень мило, — сказал Русинов.

— Я такая пьяная, — сказала она, — что нам можно идти. Нам есть куда ходить?

Олег долго смотрел им вслед. Может, он не ожидал такого поворота событий. С другой стороны, неясно, чего же он ожидал?

В мансарде она вдруг стала совсем печальная, и Русинову пришлось играть роль бодряка-утешителя.

— Жизнь прекрасна, — сказал он. — И ты… ты молода и прекрасна, Мартин. Много еще будет меду и молока, а все, что ни делается, все в конечном итоге к лучшему. Мой же конечный итог так близок…

Он сидел на полу у ее ног. Она пригнула его голову к своим коленям, и тогда рука его привычным движением, так мало связанным с печально-утешающим тоном его речи, скользнула по ее длинной-длинной ноге, вверх от колена, под легкий ситец летнего платья, и так же легко, привычно стала гладить там волосы, губы, складки кожи, добираясь до самых сокровенных мест и проявляя особую осторожность и нежность — чтобы не причинить боли, чтобы не пропустить мест самых чутких и уязвимых…

Она тяжело задышала, прикрыла глаза и крикнула, через силу справляясь с дыханием и русской грамматикой:

— Зачем? Зачем ты так спешал?

При всем желании быть почтительным Русинов не смог воспринять этот вопрос как принципиальный — раньше или позже, спешал или не спешал, все приходило к одному, все уходило, а сегодняшний день уже давно стал для него надежнее, предпочтительнее и почтеннее дня завтрашнего, который будет ли еще, Бог весть…

Она была удивительно сложена. Она была нежной и сумасшедшей. Кроме того, груз завтрашних обязательств не сопутствовал ее ласке. Может, она чувствовав себя занятой. А может, просто была беззаботна. Это был чистый слиток удовольствия, редкого достоинства и красоты…

Назавтра утренние хлопоты избавили его от моральных сомнений и привычной ломоты в теле. Надо было думать, куда переезжать из мансарды.

* * *

Перелистывая в поисках ночлега свою записную книжку, Русинов сделал неожиданное открытие: подавляющее большинство приглашений и предложений помощи он получил здесь от левых, всяких — от умеренно-левых до коммунистов и ультралевых, от розовых до красных, как перец. Эти люди с неизменностью предлагали вам кров, сажали вас в машину, чтобы подвезти, предлагали накормить вас. Они противопоставляли грязному капитализму свою человеческую взаимопомощь. От большинства их младенческих суждений немолодого Русинова бросало в жар и в холод, однако по-человечески они были все очень симпатичны. Правые и консерваторы были куда более сдержанны в проявлении человеческих чувств. Они могли предложить виски или воду с сиропом, иногда оставляли свой телефон и никогда не скупились на комплименты, давая понять, что это они выиграли от знакомства с тобой, но такова уж их судьбина — всегда выигрывать. Русинову трудно было даже представить себе, чтобы швед из фургона предложил ему пожить неделю в этом вместительном помещении (даже в отсутствие хозяев) или накормил бы его вне плана (без заранее объявленного званого обеда).

Итак, книжка Русинова пестрела телефонами левых, и последним из них значился телефон кудрявого Жан-Пьера из мусульманского кафе. Этот номер, ничтоже сумняшеся, и набрал поутру Русинов.

Жан-Пьер не стал вдаваться в детали. Он продиктовал Русинову адрес их Дома культуры и сказал, что лучше, если бы он заехал скорее, еще до обеда. Дорогой Русинов занес ключ Олегу, и тот, спросонья и с похмелья, долго не мог вспомнить, зачем ему этот ключ был нужен.

Дом культуры размещался в старинном особняке неподалеку от площади Республики. Можно было бы также сказать — «от центра города», ибо город Париж был трогательно невелик в сравнении с блочно-панельными просторами некогда белокаменной. Кроме нескольких уютных приемных залов, которые использовались, вероятно, для лекций, вечеров и занятий хора, в Доме было немало обыкновенных жилых комнат со старинными столами, креслами и диванами, множество каких-то укромных закутков, подвальчиков и кладовок. Впрочем, все это Русинов подробно рассмотрел позже, когда остался один в Доме. Пока же он просто получил ключ, оставил в отведенной ему красивой комнате свой портфель и пошел бродить по городу.

Он не испытывал уже изумления, которое дает приезжему русскому простая мысль: «Это Париж, я в Париже». Более устойчивой была мысль о том, что какой-то человек, кто-то близкий, бывал здесь до тебя, сидел вон на той скамье, в том вон кафе, проходил по этой улице, и вот ты, приехав сюда, за тридевять земель, оказался на той же улице… Мысль эта еще продолжала волновать Русинова.

Он вышел из метро на бульваре Экзельманс и стал искать дом и двор, о котором однажды лунным вечером ему рассказывали в Коктебеле. Говорили, что там, в этом дворе, стоит Он, тот, кого чаще всего и поминают в Коктебеле. Русинов не очень точно помнил номер дома, зашел в один двор, во второй, и в конце концов все же обнаружил Его во дворе дома 66. Он стоял скромненько у стены, слева, почти прислоняясь к неглубокой арке, увитой плющом. Детишки нарисовали Ему черную пиратскую повязку на глазу, а каменный пьедестал исчертили черными ребрами, от чего вид у Волошина стал сиротливый.

Мне, Париж, изестна и знакома

Власть забвенья, хмель твоей отравы!

Ах, в душе — пустыня Меганома,