Записки маленького человека эпохи больших свершений — страница 6 из 43

— Ну да, — сказал мне профессор. — Так всегда было. И есть. И будет…

В лице его было отчаянье, на губах усмешка безнадежности…

Я не согласен был молчать. Я был «шестидесятник», я хотел взволновать соотечественников, но он-то все это считал безнадежным. Но все же ему было забавно видеть, как я горячусь. Вдобавок ему было одиноко.

Я иногда заезжал к нему, но редко, очень редко, и звонил тоже редко — то бегал за девками, то колесил по стране. Иногда, делая пересадку на станции метро Площадь Революции, я думал, что надо будет к нему заехать, зайти или хоть позвонить…

Я сказал как-то нашему общему знакомому профессору Г. Б. Федорову, что собрался навестить старого биолога.

— Да он умер, — сказал Г.Б., — он умер еще в марте. Почему тебя не позвали на похороны? А где тебя было искать, Зяма? Ты редко в Москве. Да я и не знал, что ты такой любитель похорон.

Говорят, и Г.Б. умер где-то далеко, в Англии. И никто меня не позвал на похороны.

* * *

22 февраля

Мне разрешили пожить еще дня три-четыре на горнолыжной базе. Помог старший инструктор, загорелый красавец, гроза здешних горнолыжниц. Он охотно рассказывал мне на досуге, как с ними управляться, с лыжницами. Впрочем, это не требует от него особых усилий, была бы охота. Приезжие горожанки хотят познать экзотических победителей гор. Такими представляются им не только красавец инструктор, но и балкарские пацаны на канатке. В большинстве своем поклонницы моего лыжного друга — студентки лет девятнадцати. Здесь им легче бывает расстаться с уже начинающей их тяготить девственностью.

* * *

23 февраля

Радио не дает забыть, что сегодня День Советской армии.

Какие-то ветераны вспоминают о боевом пути. А мне вспоминается горестный путь «к месту службы» — восемь суток в телячьих вагонах, с трудом затихающее отчаянье, водка, пьяное пение, страх перед будущим. На стоянках сержанты приносили нам в ведрах странное варево, которое мы еще не способны были принимать всерьез за еду. На стоянках в Азербайджане нас просили отдать, продать или обменять на что-нибудь свою одежду. С приходом южного тепла ребята стали менять свои шмотки на сухое вино. Кто-то обменял штаны на баранью папаху и потом в Эчмиадзине шел в строю от станции в кальсонах и этой папахе. Нас увозили на три года. Казалось, что до конца жизни. Для иных так и случилось…

Нас долго везли по иранской границе, мимо горных селений, безмятежных баранов и безмятежных пастухов. Привезли на армянскую станцию Джерарат, а оттуда, на машинах в военный городок на окраине Эчмиадзина. Там и загнали за высокую стену с колючей проволкой — на два, на три года. Помню, как, выйдя из бани снова обритыми, в х/б защитного цвета, мы не узнали друг друга. Местный фотограф сделал тогда наши фотографии, которые мы безжалостно послали домой: гимнастерки, сбитые под ремнем набок, худые шеи, торчащие из ошейника-воротника, кирзовые сапоги-говнодавы. То-то было дома что обливать слезами.

Помню первый суточный наряд на кухню, когда чуть живой вяло ползал среди объедков под столами. Тогда, помню, старшина-сверхсрочник, разглядев в салаге городскую слабину, потешил себя всеми издевательствами, от века входившими в армейски-пенитенциарную систему. Все помню. Радио не отбило памяти…

Ого, соседи пришли звать на выпивку в честь великого праздника. Куда б их послать?..

* * *

27 февраля

Снова полдня пролежал на дощатом помосте перед горной гостиницей. Пригрело солнце, тянуло шашлыком, горьковатым дымом, из памяти не шел милый моему сердцу Таджикистан. На дороге от Гарма к Джиргаталю был такой же вот деревянный помост с чайханой, где-то близ Хаита. Неторопливо беседовали мы за чаем с подобравшим меня шофером, здоровым красивым таджиком лет тридцати. Заметив, что я накарябал что-то в блокноте, он вдруг произнес, почти правильно, немецкую фразу из учебника. Потом не торопясь рассказал, что учился он в Душанбе в институте, а потом решил бросить, потому что пришло время его старшему сыну делать обрезание, Это значило деньги нужны на праздничный той, в общем, деньги надо было зарабатывать…

Мы глядели на странную, точно обрубленную вершину горы и молчали. Я принес еще чайник чаю, налил ему и себе в пиалушки.

— А только он умер, мой старший сын, — сказал шофер. — На электрический провод наступил. Играли мальчишки на улице, а там провод упал. Под током… Меня не было. Я как раз в рейсе был. Новабад знаешь? Вот там, в Новабаде. Лежал на квартире у одной бабы, пьяный. Там меня друзья разыскали, на такси за мной приехали… Я сразу протрезвел…

Он долго молчал, глядя на странную обрубленную гору. Потом спросил:

— Там вот, внизу, знаешь что было? Там внизу кишлак был. Назывался Хаит. Райцентр, большой кишлак. В сорок восьмом вершина от горы оторвалась, немножко пролетела и точно на этот кишлак упала. Все жители погибли, все до одного.

— Землетрясение было?

— Нет, ничего не было. Говорят, грешили много.

Мы оба молча смотрели на обрубленную вершину горы.

* * *

28 февраля

Нас долго держали в аэропорту в Минводах. Вылет был отложен. За столиком стоячего буфета разговорился с миловидной, не старой еще женщиной, которая сказала, что летит в Мурманск. Завтра придет его теплоход из рейса, и она хочет сама видеть, кто там его будет встречать у причала. Добрые люди ей написали, но она хочет сама убедиться… Семья моряка.

Мне вспомнилось, как на Севере, во время плаванья, пришел ко мне в каюту стармех Толя Хлистунов и попросил, чтоб я перевел ему на английский контрольную для мореходки. Им задали сочинение на тему «Семья моряка». Требовались простые фразы: «У меня есть жена. У меня один сын…» Но Толя такого накрутил, что я с трудом перевел. В частности, что перед возвращеньем из рейса надо непременно дать телеграмму жене, чтобы она успела вымести чужие окурки…

А еще год спустя мы долго стояли в Измаиле, и молодой капитан повел меня в гости — в дом своего прежнего старпома, который был где-то в загранплавании. Жена старпома встретила нас очень дружелюбно. Там было несколько сильно пьяных женщин, и веселье у них было в разгаре. В этой квартире, истерзанной пьяными оргиями, везде были пустые бутылки, немытые стаканы, блюдца с остатками салата и другие унылые следы разгула. Я вдруг подумал, что, может, в каждой квартире этого измаильского дома царит такой же разор.

У столика аэродромного буфета я подумал о том, что и сам я тоже все время в плаванье. Потом пошел на телеграф и дал Коке телеграмму о своем возвращении. В голове, конечно, вертелась фраза из Толиного сочинения: чтоб успела вымести окурки.

* * *

1 марта

Сладостный подмосковный март, ласковое солнце, уже начинающий подтаивать снег таят в себе и горечь увядания, и непонятную угрозу — мартовские иды Цезаря. Я родился в марте и особенно остро именно в марте чувствую угрозу возраста. Вот и сегодня — покривился, глядя на приобретенную женой мерзкую картинку «Функции и графики». Конкордия сказала мне снисходительно:

— Да будь ты современным человеком.

Я согласился, что это печальный знак возраста — не воспринимать современное. Надо внимательнее следить за быстроменяющимися признаками современности, их любить, понимать, принимать. Это и значит быть современным человеком…

Вспомнился учитель Додорджон из каратегинского кишлака Джура, который позвал меня в гости и всю дорогу до дому со вкусом повторял эти слова:

— Я современный человек. У меня современный дом.

Он привел меня, как водится, в гостевую комнату, мехмонхону, минуя семейную и женскую половину дома.

— Вот! — торжествующе сказал Додорджон, когда мы вошли в комнатку с земляным полом, завешанную коврами. — Вот! — Он с силой ударил по сиденью стула. Самого обыкновенного стула. Потертого, с грубо прибитой инвентарной биркой (из школы, наверно), но все-таки стула: больше ни в одном кишлачном доме стульев не было. — Это еще не все! — сказал Додоржон. Он открыл тумбочку и вытащил оттуда бутылку водки. — Я человек современный! — сказал он, и я оценил его жест: в каратегинских кишлаках не пьют вина.

От водки я отказался, и Додоржон с облегчением спрятал бутылку обратно в тумбочку. Нам принесли чай, и Додоржон повторял, что он человек очень современный. Его несло. Он сообщил, что он даже калым не платил за свою жену. Тут он дал маху. Я жил в семейном квартале и давно знал, кто сколько заплатил за жену… К тому же чай нам принес мальчик, а жена Додорджона так и не вышла на люди. Ну и хорошо, что не вышла. Так что я с облегчением подумал, что не такой уж он современный человек, учитель Додорджон.

Оно и лучше. Я сам не дотягиваю до современности.

* * *

3 марта

Проезжал сегодня Новодевичий на троллейбусе и вдруг вспомнил…

Мы познакомились с Таней на Селигере, и по приезде в Москву она пригласила меня в гости. Ее родители были в отъезде, а мои нет. Они жили на территории Новодевичьего монастыря, и монастырский корпус то ли раньше был поделен на кельи, то ли разгорожен уже в новые времена, в соответствии со скудной, отнюдь не монашеской, а московской нормой площади. В каждой келье теперь жила целая семья. Впрочем, в ту ночь мы были одни. Иногда, просыпаясь, я видел серый свет за монастырскими окнами. Окна были узкие, а стены — толщиной чуть не в полметра. За окном были могилы — Владимир Соловьев, Поликсена…

Таня рассказывала шепотом, что в конце войны, еще первоклассницей, она стала ходить во вновь открытую церковь. Родители об этом не знали. Это была страшная тайна. В войну, во время воздушной тревоги жители этих корпусов прятались в чьем-то фамильном склепе. Они приносили с собой в склеп самые ценные пожитки и документы. А в одном из корпусов жили цыгане, и цыганка приводила с собой в склеп козу. Конечно, все ругали эту цыганку на чем свет стоит. Но это как раз и было ее самое ценное имущество. Она всем рассказывала, что коза у нее такая добрая и что она не может оставить козу под бомбами. Она плохо говорила по-русски, и все смеялись.