Записки Мальте Лауридса Бригге (сборник) — страница 35 из 40

- Конечно.

- И ты пригласишь ее к нам, дорогая мамочка, на рождество, правда?

- Она уже дала согласие и обещала мне, что загодя отпросится у своей матери.

- Чудесно! - ликовал мальчик, и глаза его сияли.

- Я красиво уберу тебе елку, и если ты будешь хорошо себя вести...

- Обещаешь... новый мундир?

- Кто знает, кто знает, - улыбалась госпожа Дюмон.

- Дорогая мамочка! - воскликнул юный герой и, не стесняясь, стал прямо на аллее осыпать госпожу Дюмон бурными поцелуями, - ты такая добрая!..

- Но только веди себя хорошо, Пьер, - сказала мать серьезно.

- И еще как! Буду учиться...

- С математикой, как ты знаешь, у тебя дела неважные.

- ...Все будет отлично, вот увидишь!

- И не простужайся, скоро погода станет холоднее, всегда тепло одевайся... Ночью укрывайся одеялом как следует, чтобы не раскрыться!

- Не волнуйся, не волнуйся!

И Пьер снова начал вспоминать об отпуске. Ему приходили на ум такие шутки и забавы, что мать и сын смеялись от всего сердца. Вдруг он вздрогнул. С церковной башни хлынул гулкий колокольный звон.

- Пробило шесть, - сказал он и попытался улыбнуться.

- Пойдем к кондитеру.

- Да, там продают вкусные трубочки с кремом. В последний раз я их ел, когда мы ездили за город с Жюли...

Пьер сидел на тонконогом складном стульчике в сводчатой комнате кондитера и уписывал сладкое за обе щеки. Вообще-то он был уже сыт и иногда, проглотив кусок, должен был глубоко вздохнуть, но ведь он придет сюда не скоро, и вот он опять ел.

- Меня радует, что у тебя, малыш, хороший аппетит, - сказала госпожа Дюмон, прихлебывая кофе из чашечки.

Пьер все ел и ел.

Вдруг на башне пробили часы.

- Полседьмого, - пробормотал отпускник и вздохнул. Его желудок был страшно переполнен. Теперь надо идти

в казармы...

И они пошли. Был теплый августовский вечер, в деревьях аллеи шелестел приятный ветерок.

- Тебе не холодно, мама? - бездумно спросил малыш.

- Не беспокойся, дорогой.

- А что будет с Белли? Белли был маленький пинчер.

- Я наказала горничной ходить за ним, она дает ему вкусно поесть и водит гулять...

- Передай Белли привет от меня, пусть он ведет себя хорошо... - Он пытался шутить, но голос его прерывался.

- Ты ничего не забыл, Пьер? - Вдали уже возник серый, однообразный фасад казармы. - Твой сертификат?

- Не забыл, мама.

- Ты должен еще сегодня доложить о прибытии?

- Да, сразу же.

- А завтра ты уже опять учишься? - Да!

- И ты напишешь мне?

- И ты тоже, мамочка, прошу тебя! Сразу же как вернешься.

- Конечно, милый.

- Я думаю, письмо идет дня два.

Мать не могла отвечать; у нее перехватило горло от волнения. Они стояли прямо перед подъездом.

- Благодарю тебя, мама, за чудесный день. - Бедному мальчику было плохо; видимо, он съел слишком много. Он чувствовал сильные боли в желудке, ноги дрожали.

- Ты бледен, - сказала госпожа Дюмон.

- Да нет. - Это была жалкая ложь. Он это знал.

Как кружилась голова! Он с трудом удержался на ногах.

- Мне и в самом деле... - Пробило семь! Они обнялись и заплакали.

- Дитя мое, - всхлипывала бедная женщина.

- Мама, через сто двадцать дней...

- Веди себя хорошо, будь здоров... - И дрожащей рукой она осенила малыша крестным знамением.

Но Пьер вырвался.

- Мама, мне надо бежать, а то меня накажут, - забормотал он. - ...Пиши мне, мама, береги Жюли и Белли. - Последний поцелуй, и он исчез.

У ворот он еще раз оглянулся. Он увидел среди сумрачных деревьев маленькую черную фигурку и быстро проглотил слезы.

И все же ему было очень худо. Он неверными шагами вошел в просторный вестибюль... он так устал...

- Дюмон! - крикнул грубый голос. Перед ним стоял унтер-офицер из караула.

- Дюмон! Черт побери, разве вы не знаете, что вы должны были доложить о прибытии?

Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке

...24 ноября 1663 года Отто фон Рильке, владелец имения Лангенау (Гренитца и Цигры), введен во владение долей в имении Линда, прежде принадлежавшем брату его Кристофу, павшему в Венгрии, однако при том условии, что он отказывается от всех и всяческих прав на означенную долю в случае, ежели брат его Кристоф (павший в чине корнета в эскадроне барона фон Пировано его импер. велич. австр. гейстерского кавалерийского полка, что прилагаемым свидетельством о смерти удостоверяется) воротится в указанное имение...

В седле, в седле, в седле, день и ночь в седле, день и ночь.

В седле, в седле, в седле.

И остыла отвага, и тоска разрослась. И гор больше нет, и почти уже нет деревьев. Все от страха боится подняться. Чужие домишки жадно припали к иссохшим колодцам. Ни колокольни нигде. Ничего. Глаза проглядишь. Только ночью иногда вдруг покажется, будто знаешь дорогу. Что, если ночью мы проходим обратно тот путь, который отвоевали за день у чужого нам солнца? Может статься. Солнце здесь тяжкое, как у нас в самое летнее пекло. Но ведь летом мы отбывали. Женские платья долго сияли на зеленой траве. И мы давно уж в седле. Значит, сейчас уже осень. Да, там уже осень, конечно, где нас помнят грустные женщины.

Фон Лангенау трясется в седле. Он говорит:

- Маркиз... Рядом маленький тонкий француз, сперва он три дня напролет болтал и смеялся. Теперь он умолк. Он как ребенок, которому хочется спать. Белое кружево на воротнике у француза все в пыли; он ее не замечает. Он вянет, вянет на своем бархатном седле.

Но фон Лангенау ему улыбается:

- У вас удивительные глаза, маркиз. Вы, верно, похожи на мать...

И снова расцветает маленький француз и стряхивает пыль с воротника, и снова он свеж.

Кто-то рассказывает о своей матери. Немец, конечно. Медленно, четко он ставит слова. Так девушка, плетя венок, подбирает цветок к цветку и еще не знает, что выйдет. Так и он подбирает слова. Что сплетется? Печаль? Или радость? Все затаились. Даже сглотнуть боятся. Тут настоящие господа, уж они-то умеют слушать. А те, кто не знает по-немецки, вдруг разбирают слова, вдруг ощущают на вкус: "Вечером...", "...Я был еще маленький..."

И они породнились, господа из Бургундии, Франции, из Голландии, посланцы от долов Каринтии, замков Богемии, от кайзера Леопольда. Ведь то, что рассказывает один, было с ними со всеми и в точности так же. Словно на свете одна только мать.

Кони вступают в ночь, в начало неведомой ночи. Все снова молчат, но с ними светлое слово. И вот маркиз снимает шлем. Волосы у него легкие, темные, и когда он склоняет голову, они льнут к щекам нежно, как у женщины. И Лангенау тоже видит: что-то встает вдалеке, стройное, темное. И сияет. Один, одинокий, ветхий столбец. И уже миновав его, много позже, вдруг понял, что это была Мадонна.

Бивачный костер. Все сели вокруг и ждут. Ждут, чтоб кто-то завел песню. Но все так устали. Красный огонь тяжел. Он падает на пыльные сапоги, всползает по ногам, поглядывает под бессильно забытые на коленях ладони. Он бескрыл. И оттого лица - темны. Но вот засветились впотьмах глаза маленького француза. Он поцеловал маленькую розу и спрятал опять. Пусть вянет дальше у него на груди. Фон Лангенау все видел, потому что ему не спалось. Он думает: "А у меня нет розы, нет у меня розы". И тогда фон Лангенау заводит песню. Это старая грустная песня. Ее поют наши девушки в поле осенью, под конец жатвы.

Говорит маленький француз:

- Вы ведь еще совсем молодой, не правда ли?

И Лангенау ему, то ли с вызовом, то ли с печалью:

- Восемнадцать лет... И оба молчат.

Потом француз спрашивает:

- Вы тоже оставили дома невесту, юнкер?

- А вы? - отвечает вопросом фон Лангенау.

- У ней волосы светлые, как у вас.

И снова оба молчат, и немец кричит наконец:

- Так какого же черта трястись в седле по этой мерзкой земле навстречу турецким псам?

И маркиз улыбается:

- Чтоб воротиться.

А Лангенау грустно. Он вспоминает светловолосую девушку, с которой играл. Буйные игры. Домой бы, домой, хоть на минутку, чтоб только успеть сказать ей: "Ты прости мне, Магдалена, что я всегда был такой".

"Почему - был?" - думает он.

Но они далеко.

И вот на рассвете - навстречу конник и еще, и уже их четверо, десять. Огромные, в латах. А потом целая тысяча - войско.

Дальше им - порознь.

- Счастливый путь, желаю вам воротиться, маркиз.

- Храни вас Пресвятая дева, юнкер.

Но им нельзя разлучиться, они друзья, они братья. Им еще столько надо поведать друг другу, они уже столько друг другу сказали. Медлят. И стук копыт и спешка вокруг. И тогда маркиз срывает слишком большую перчатку с правой руки. Вынимает ту розу, обрывает с нее лепесток. Так ломают просфору.

- Она защитит вас. Прощайте.

Фон Лангенау оторопел. Долго смотрит он вслед французу. Потом он сует под мундир чужой лепесток. И вот уже лепесток колышут, качают волны сердца. Трубят. Юнкер пришпоривает коня. Война зовет. Он усмехается горько: чужая женщина его хранит.

День целый - обозы. Пестрь, ругань, смех - слепнет земля. Мальчишки носятся. Дерутся, орут. Карминно-красные шляпки торчат на реющих волосах шлюх. Шлюхи мигают зазывно. Солдаты ступают черно-чугунно, как бредущая ночь. Хватают девок, срывают с них платья. Валят их прямо на барабаны. Борьба и неистовство рук будят бой барабанов, и он гулок со сна, он гулок. А вечером, вечером ему подносят огни, странные огни: будто вино светится в касках. Вино? Или кровь? Кто различит...

Но вот и Шпорк. Рядом с белым своим скакуном высится граф. Длинные волосы графа отливают латным железом.

Фон Лангенау ни о чем не спросил. Он узнает генерала, он соскакивает с коня и склоняется перед генералом в поклоне, в облаке пыли. Он достает из-за пазухи бумагу - рекомендательное письмо. Но граф приказывает:

- Читайте сами эту писанину.

Губы даже не шевельнулись. Излишне. Заране сложены для презренья. Все прочее доскажет десница. Довольно, точка - вот ее знак. Юнкер давно уже кончил читать. Он забыл, где стоит. Все заслоняет Шпорк. Даже небо исчезло. И тогда говорит Шпорк, великий генерал: