Записки моего времени. Воспоминание о прошлом — страница 32 из 51

К обеду я возвратился в лагерь и мимоходом заглянул в палатку Масловнча. Ковер, кругом — офицерство в живописных группах, карты и штос, вечный штос. Костенко мой — тут же и успел мне шепнуть, что проиграл уже сто рублен. Я ни слова не сказал ему тогда и, пожелав Масловнчу обыграть гвардейских офицеров, приехавших с деньгами, пошел к себе в палатку и прилег читать. Вскоре пришел Костенко, и я начал его упрекать в его слабости и бесхарактерности. Я стращал его гневом Раевского, который, ненавидя сам карт, возьмет его на замечание и, подобно Вельяминову, станет откладывать его производство. Тронутый, как казалось, моим участием, Костенко долго меня слушал, наконец, сказал:

— Что прикажете делать? скверная натура такая у меня: так и тянет поставить карточку… Рискну еще разок на последние 50 рублей, а там баста…

В эту минуту вбежал в мою палатку армейский капитан, назвал себя Львом Сергеевичем Пушкиным и бросился ко мне на шею. Мы до сего никогда не были знакомы, и подобная нецеремонная рекомендация самого себя, даже и на Кавказе, могла бы показаться странною от всякого другого, но имя Пушкина мирило и сглаживало все. Магическое имя это увлекло и меня, и я с восторгом обнимал брата нашего народного поэта и радовался вновь приобретенному знакомству. Лев Сергеевич Пушкин был в то время адъютантом при Раевском и, кроме того, пользовался его дружбой.

Лев Пушкин — один из приятнейших собеседников, каких я когда-либо знал, с отличным сердцем и высокого благородства. В душе — поэт, а в жизни — циник страшный. Много написал он хороших стихотворений, но из скромности ничего не печатает, не дерзая стоять на лестнице поэтов ниже своего брата. Лев Сергеевич похож лицом на своего брата: тот же африканский тип, те же толстые губы, большой нос, умные глаза, но он — блондин, хотя волоса его так же вьются, как черные кудри Александра Сергеевича. Лев Сергеевич ниже своего брата ростом, широкоплеч. Вечно весел и над всем смеется и обыкновенно бывает очень находчив и остер в своих ответах. Лев Пушкин пьет одно вино, — хорошее или дурное, все равно, — пьет много, и никогда вино на него не действует. Он не знает вкуса чая, кофея, супа, потому что там есть вода… Рассказывают, что однажды ему сделалось дурно в какой-то гостиной, и дамы, тут бывшие, засуетившись возле него, стали кричать: «Воды, воды!» — и будто бы Пушкин от одного этого ненавистного слова пришел в чувство и вскочил как ни в чем не бывало. Ест он обыкновенно соленое и острое — сельди, сыр и проч. Память имеет необыкновенную и читает стихи вообще, и своего брата в особенности, превосходно, хотя не доставляет этого наслаждения своим жадным слушателям до тех пор, покуда не поставят перед ним лимбургского сыра и нескольких бутылок вина. Весь лагерь был в восторге от Льва Сергеевича Пушкина, и можно было быть уверену, что где Пушкин, там и кружок, весело. Всю экспедицию он сделал с одной кожаной подушкой, старой поношенной шинелью, парой платья на плечах и шашкой, которую никогда не снимал. Пушкин обыкновенно заглядывает по палаткам, и, где едят или пьют, он там везде садился, ел и пил. В карты Пушкин играл, но всегда проигрывал, табаку не нюхал и не курил. Вечно без денег, а ежели и заведутся кой-какие, то ненадолго: или прокутит, или раздаст. Никогда во всю экспедицию у него не было слуги или денщика. Одним словом, Пушкин имел много странностей, но все они как-то шли к нему, может быть потому, что были натуральны, и он был самый беспечный, милый человек, которого я знал когда-либо.

Чтобы не отвлекаться впоследствии от своих воспоминаний кавказской боевой жизни, к которой я намерен приступить, я расскажу здесь кстати еще несколько случаев из знакомства моего с Львом Сергеевичем Пушкиным. После одной экспедиции я поехал в Прочный Окоп, к товарищу моему M. M. Нарышкину, и недалеко от дома, им занимаемого, поместился у казака. В один вечер, возвратясь от моих друзей часов в 11, я лег в постель и стал читать по обыкновению. Вдруг слышу стук колес подъехавшей телеги и голос, называющий мою фамилию. Я узнал, что это был Лев Пушкин, и не успел я вскочить с постели, как он лежал уже на мне и целовал меня.

— Куда тебя бог несет? — спросил я.

— За Кубань, в экспедицию с Зассом, старшим дежурным офицером в отряде.

Я чрезвычайно рад был видеть милого Льва Сергеевича. Всегда, а особенно в скучной станице, это невыразимое счастие и находка. В такие минуты забываешь всю горечь в жизни. После первых расспросов и рассказов, сидевши у меня на кровати, Пушкин громко приказал позвать своего камердинера, и, в самом деле, вошел человек в бархатном чекмене, обшитом галунами, опоясанный черкесским ножом с серебряными пуговицами и кинжалом, богато оправленным в серебро у пояса. Зная прежнюю диогеновскую жизнь Пушкина, я невольно улыбнулся, но он преспокойно отдавал свои приказания: «Здесь поставь мне железную кровать, вынь батистовое белье и шелковое одеяло да подай мою красную шкатулку». Мы оба громко рассмеялись.

— Скажи, пожалуйста, откуда взял ты эту роскошную барскую обстановку, Лев? Верно, выиграл у кого-либо из гвардейских офицеров?

— Совсем нет, — отвечал мне самым простодушным образом Пушкин, — ко мне приехал в Ставрополь мой дальний родственник, флигель-адъютант N, прост, как многие из них, богат так же. Его отправили курьером в Тифлис, и он оставил мне своего человека и вещи на сохранение, а так как меня самого отправили в экспедицию совершенно неожиданно, то я и взял все это с собой, чтоб сохранить.

— Помилуй, любезный, да ведь это все — чужое, — возразил я.

— А что ж за беда? — отвечал, смеючись, Пушкин. Когда мы улеглись, и я увидел Льва Сергеевича

в батистовой рубахе, покрытого шелковым одеялом, на двух сафьяновых красных подушках, я не мог удержаться от гомерического смеха, и мы оба хохотали, как дети.

На другой день мы приятно обедали у Нарышкиных, — для нас обыкновенно было достаточно вина, но для Пушкина мало, и он не мог, выходя от них, не заметить мне: «Chez les Narichkine on mange très bien, mais on boit très mal»[25].

Я сообщил об этом Нарышкину, и тот поторопился поправить свою ошибку. За столом подали шампанское, и Пушкин был весел, доволен, любезен.

Однажды мы пошли с ним бродить по Прочноокопской станице, расположенной на возвышенном берегу р. Кубани. Не помню как, Лев Сергеевич вспомнил о недавней кончине брата своего А Сергеевича и рассказал мне одно обстоятельство из жизни поэта, не всем известное, которое я заношу в свои воспоминания.

А Сергеевич был очень дружен с Иван Ивановичем Пущиным, с которым вместе в один год вышли из Царскосельского лицея. Почтенный директор их и наставник Энгельгардт питал к ним самые отеческие чувства, и я в ссылке своей в Сибири читал у Пущина некоторые, в которых, несмотря на давность времени, всегда проглядывала теплота чувств старинного друга. Александр Сергеевич был уже удален из Петербурга и жил в деревне родовой своей— Михайловском. Однажды он получает от Пущина из Москвы письмо, в котором сей последний извещает Пушкина, что едет в Петербург и очень бы желал увидеться там с Александром Сергеевичем. Недолго думая, пылкий поэт мигом собрался и поскакал в столицу. Недалеко от Михайловского, при самом почти выезде, попался ему на дороге поп, и Пушкин, будучи суеверен, сказал при сем: «Не будет добра» — и вернулся в свой мирный уединенный уголок. Это было в 1825 году, и провидению угодно было осенить своим покровом нашего поэта. Он был спасен!

В 1826 году в одно прекрасное утро прискакал в Михайловское фельдъегерь с приказанием доставить Пушкина в Москву. Зная за собой несколько либеральных выходок, Пушкин убежден был, что увезут его прямо в Сибирь. В длиннополом сюртуке своем собрался он наскоро и быстро перелетел пространство, разделяющее Михайловское от Москвы.

Небритый, в пуху, измятый, был он представлен к дежурному генералу Потапову и с ним вместе поехал тотчас же во дворец и введен в кабинет государя. К удивлению Александра Сергеевича, царь встретил поэта словами:

— Брат мой, покойный император, сослал вас на жительство в деревню, я же освобождаю вас от этого наказании с условием ничего не писать против правительства.

— Ваше величество, — отвечал Пушкин, — я давно ничего не пишу противного правительству, а после «Кинжала» и вообще ничего не писал.

Вы были дружны со многими из тех, которые в Сибири, — продолжал государь.

— Правда, государь, я многих из них любил и уважал и продолжаю питать к ним те же чувства.

— Можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер? — продолжал государь.

— Мы, знавшие его, считали всегда за сумасшедшего, и теперь нас может удивлять одно только, что и его с другими, сознательно действовавшими и умными людьми, сослали в Сибирь.

— Я позволяю вам жить, где хотите. Пиши и пиши, я буду твоим цензором, — кончил государь и, взяв его за руку, вывел в смежную комнату, наполненную царедворцами: «Господа, вот вам новый Пушкин, о старом забудем».

Вскоре Лев Сергеевич ушел в экспедицию за Кубань. Я был произведен в офицерский чин, вышел в отставку и поселился в своей родной деревушке. С Пушкиным мы опять сошлись, когда он вышел также в отставку, женился и служил по таможенной части. Он приезжал даже однажды навестить меня, одинокого, на моем пепелище, и это было наше последнее свидание. Он занемог водяною в груди, ездил в Париж и получил облегчение, но, возвратившись, снова предался своей гибельной привычке и скоро угас, в памяти и с тою веселостью, которая преобладала в нем всю жизнь его. С улыбкою повторял он: «Не пить мне более кахетинского!» На руках товарища моего по Сибири А. Е. Вегелина скончался Л. Пушкин на 41-м году от ролу. Хотя мне дали знать об опасной болезни Льва Сергеевича, но я не поспел принести ему дружественного прощания, хотя, по словам окружающих его постель, мне рассказывавших о его последних минутах, он часто и много вспоминал обо мне. Мир праху твоему, любезный Лев Сергеевич!

Часть 2