Нарышкин стоял в одной палатке с Загорецким, а так как у Одоевского был собственный шатер, то он и предложил мне поселиться с ним, на что я с удовольствием, конечно, согласился, любя его искренно и приобретая в нем приятного и умного собеседника. Он отлично был образован, знал отлично наш отечественный язык, и после всякого дела Раевский, диктовавший всегда сам реляции, присылал их к Одоевскому для просмотрения и поправок. Отрядная молодежь наша постоянно, как эхо, вторила громкой диктовке Раевского, раздававшейся по всему лагерю.
Ко всем приятностям собеседничества с Одоевским он обладал отличным поваром, и мы с ним согласились дать обед и для этой цели накупили у маркитанта всего необходимого вдоволь и составили пригласительный список. Приглашенных набралось до 20 человек, и в Иванов день, 24 июня, в трех соединенных палатках с разнокалиберными приборами, занятыми у званых же, все собрались. Капитан Маслович был именинник, и мы пили радушно его здоровье и веселились на славу. После обеда Пушкина, знавшего наизусть все стихи своего брата и отлично читавшего вообще, заставили декламировать, и он прочел нам поэму «Цыгане».
Кто-то предложил обществу купаться в море, а потом пить жженку, и шумная компания отправилась погружаться в волны понта Евксинского, а я остался распорядиться жженкой и пуншем. Мы вообще преприятно провели этот день, но во время нашего обеда дерзкие горцы, как будто нарочно, при первой раскупоренной бутылке шампанского грянули по лагерю из своих пушек, а Одоевский нашелся и, выпивая свой стакан шипучего за здоровье Масловича, уверял, что это в честь его гремят заздравные тосты. Поздно вечером разошлись наши гости.
На другой день горцы, собравшись в огромные толпы, атаковали наш лагерь. Храбрый Ольшевский с 2 батальонами первый пошел прямо в гору. Отряд поручей был полковнику Данзасу, недавно присланному из Петербурга за участие в дуэли А. С. Пушкина, у которого он был секундантом. Подобной храбрости и хладнокровия, каким обладал Данзас, мне не случалось встречать в людях, несмотря на мою долговременную военную службу… Бывало, с своей подвязанной рукой стоит он на возвышении, открытый граду пуль, которые, как шмели, жужжат и прыгают возле него, а он говорит остроты, сыплет каламбуры… Ему кто-то заметил, что напрасно стоит на самом опасном месте, а он отвечал; «Я сам это вижу, но лень сойти».
По мне, он был замечательным человеком, хотя большой оригинал. Он любил хороший стол и большую часть времени лежал в постели, однако все его любили и звали, между нами, Maréchal de Soubise. Вот еще один оригинальный поступок его: когда он еще был поручиком в саперах, его откомандировали в Бендеры, от которых он недалеко стоял со своим батальоном. В Москве он явился к генерал-губернатору к. Голицыну и на вопрос, куда он едет из Москвы, Данзас отвечал: «Я еду через Москву в Бендеры и прошу ваше сиятельство позволить мне ехать через Петербург». Конечно, князь не согласился и, смеясь, советовал ему ехать через Москву только, так как путь этот будет короче.
Во время Турецкой войны, не помню, под какою крепостью, генерал Паскевич пожелал узнать ширину рва, и Данзас тотчас же принялся исполнять буквально приказание начальства. Само собою разумеется, что на смельчака посыпались пули. Но напрасно Паскевич громко отменял свое приказание, — Данзас спустился в ров, медленно шагами измерил его и принес генералу записку с подробным отчетом…
Отбитые горцы засели в окружающих нас лесах и упорно защищались на этот раз. С 10 часов утра до 3 ночи беглый огонь не прекращался, и скоро Данзас прислал просить подкрепления изнемогшим от усталости людям. Назначили две роты тенгинцев под начальством Масловича. Мы отправились на выручку товарищам. По дороге встретили много раненых, по особенно было жалко видеть двух братьев-юнкеров, раненных страшно в рот и, что странно, одинаковым образом… Наши стрелки сменили усталых бойцов, не имевших времени проглотить куска хлеба почти полсуток.
К счастию, к вечеру горцы мало-помалу стали отступать: мы, конечно, за ними и оттеснили их в горы. Поздно вечером мы возвратились в лагерь, и Данзас, лежа беспечно на ковре, играл в карты и отпускал каламбуры по-прежнему.
Постройка форта скоро будет окончена, но покамест придется терпеть от несносного жара. Весь лагерь бегает освежиться по несколько раз в день в море. Страшные грозы нимало не освежают палящего жара. Молния часто падает в котловину, на которой расположен наш лагерь, и тогда ощущается запах фосфора. Часовой, стоявшей в 20 шагах от моей палатки, забыв опустить штык во время грозы, был убит.
Раевский прислал сказать нам, что так как экспедиция кончилась, то мы можем ехать в Тамань и Керчь. Заболевший было горячкою, но оправившийся, хотя и слабый, Нарышкин и я чрезвычайно обрадовались этому позволению и спешили им воспользоваться. Одоевский, получивший недели две тому назад горестное известие о кончине своего отца, совершенно переменился и морально и физически. Не стало слышно его звонкого смеха; он грустил не на шутку и по целым дням не выходил из палатки и решительно отказался ехать с нами в Керчь. В день нашего отъезда он проводил нас на берег и на наши просьбы ехать с нами упорствовал до последней минуты «Je reste et je serai le victime»[30] — были его последние слова на берегу. Чтоб отдалить хоть несколько минут расставания, Одоевский сел с нами в лодку и пожелал довезти нас до парохода. Там он сделался веселее, шутил и смеялся. «Ведь еще успеют перевезти твои веши: едем вместе», — уговаривал я его… «Нет, любезный друг, я остаюсь». Лодка с Одоевским отвалила от парохода, я долго следил за его белой фуражкой, мы махали платками, и пароход наш, пыхтя и шумя колесами, скоро повернул за мыс, и мы наглядно расстались с нашим добрым, милым товарищем. Думал ли я, что это было последнее с ним свидание в здешнем мире!
На другой день мы были в Тамани и наняли с Нарышкиным в 2 верстах от станции хорошенькую и покойную квартирку с садом у казачьего офицера. В саду много фруктовых деревьев, отягченных плодами, и весь он разделен на участки и принадлежит разным владельцам, которые и живут с доходов от плодов. У самого окна нашей квартиры стоит огромное персиковое дерево, желтое почти от плодов, его покрывающих. Часто ложась с Нарышкиным на коврах под ним, нам стоило открывать только рты, и персики сами валились на нас. Чтоб не отнимать доходов от бедного владельца, мы купили это дерево за 10 руб. ассигн. и тогда уже смело пользовались им. И мы, и люди наши, и все знакомые Тамани, как-то: Нейдгарт, Дорошенко, Ромберг и проч., — ели вдоволь, и дерево казалось неистощимым.
Я блаженствовал в этом far nfente[31], но Нарышкин начал скучать по своей жене, которая жила на кавказской линии, в Прочном Окопе.
Скоро и весь отряд вернулся из экспедиции, и товарищи принесли нам горестное известие о смерти Одоевского, которого мы так недавно оставили… Кавказская лихорадка чрез несколько дней после нашего прощания на берегу моря сразила его, и болезнь не уступила всем стараниям медиков. Раевский с первого дня его болезни предложил товарищам больного перенести его в одну из комнат в новоустроениом форте, и добрые люди на своих руках это сделали. Ему два раза пускали кровь, но надежды к спасению не было. Весь отряд и даже солдаты приходили справляться о его положении, а когда он скончался, то все штаб- и обер-офицеры отряда пришли в полной форме отдать ему последний долг с почестями, и даже солдаты нарядились в мундиры. Говорят, что когда Одоевский лежал уже на столе, готовый, на лице его вдруг выступил пот… Все возымели еще луч надежды, но скоро и он отлетел.
До могилы его несли офицеры. За новопостроенным фортом, у самого обрыва Черного моря, одинокая могила с большим крестом оставила нам воспоминание об Одоевском, но и этот вещественный знак памяти недолго стоял над прахом того, кого все любили. Горцы сняли этот символ христианский. Кончу об милом Саше воспоминанием и стихами Лермонтова на смерть А. И. Одоевского. Поэт наш в своих звучных стихах упоминает о шуме моря, который так любил покойник, и кончает свою поэму:
И мрачных гор зубчатые хребты…
И вкруг твоей могилы неизвестной
Все, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:
Немая степь синеет, и вендом
Серебряным Кавказ ее объемлет:
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как пеликан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая;
А море Черное шумит не умолкая!
Одоевский немногим пережил своего отца и скончался на 37-м году от роду.
Скоро Нарышкин уехал к жене в Прочный Окоп, я не в силах был вынести одиночества и перебрался в Фанагорию, в мою лачужку, поближе к старым знакомым.
Глава XXII
Осень быстро наступала, и скука становилась нестерпимою. В одно утро вовсе неожиданно навестил меня доктор Мейер из Керчи и объявил, что назначен главным доктором Восточного берега и что он едет теперь в Анапу к Раевскому, который собирается предпринять экспедицию в горы, к шапсугам, чтоб наказать их за частые грабежи, которые они делали у наших новых поселенцев близ Анапы. Попробую и я сделать этот сухопутный поход, пойду воевать a ma manière[32] с бедными горцами, которые и мне ничего не сделали и против которых и я ничего не имею. Вздумано, сделано! Я нанял себе казачью повозку и с своим Аитипом последовал за Мейером, ехавшим в тарантасе.
Ранним утром, без конвоя отправились мы в путь и скоро достигли казачьего поста Кубани, которая отделяет нас от неприязненного берега. Тут же и переправа на жиденьком плоту. Кубань так быстра при своем впадении в море, что плоту необходимо подыматься вверх по течению почти на версту и тогда пуститься вперерез, чтоб пристать к противоположному берегу. Мы с доктором счастливо совершили свою переправу и потом ехали песчаной дорогой еще несколько верст. Наконец набрели на бедную деревушку, почти зарытую в сыпучем песке, с песчаным валом и ротою солдат для защиты своей. Дело подходило к вечеру, и мы должны были ночевать в этом негостеприимном месте. Доктор и еще один штаб-офицер улеглись в тарантасе, а я едва упросил хозяйку очистить мне уголок ее хаты, загроможденный огромными тыквами, и хоть не на розах, а уснул. Усталость свое возьмет.