Рано утром, по барабанному бою собрались мы у квартиры начальника оказии. Караван наш был велик и разнообразен. Крестьяне-поселенцы с женами, с детьми, отправляющиеся в Анапу за покупками, татары, мирные черкесы — все это составляло мирную толпу под прикрытием 150 рядовых и 30 казаков. Мы выступили, соблюдая обычный порядок, и подвигались медленно.
На Кавказе нельзя никому ни отстать, ни выдвинуться в сторону, и предосторожности строго соблюдаются. Чуть сломалось что-нибудь у кого бы то ни было, весь караван останавливается и не прежде двигается, как все приведено в порядок. Правый фланг нашего небольшого подвижного отряда упирался в море, левый шел по небольшим песчаным возвышенностям, из-за которых стали показываться горцы, сначала конные, а потом и пешие, и набралось их несколько десятков.
Я шутил над доктором Мейером, предрекая ему неизбежный плен, но на всякий случай мы намеревались обратить его экипаж в крепость и не дешево продать свою свободу. К большой радости нашей, мы достигли каменной передовой башни, устроенной для сигналов. На верхней платформе стоит постоянно заряженная пушка и б казаков зорко следят за окрестностью. Незавидное местечко, и не желал бы я там жить. От башни открылись нам турецкий минарет и Анапа — цель нашего путешествия.
Крепость Анапа довольно обширная и окружена глубоким рвом. Ее трудно взять, однако к. Меншиков взял ее в 28 году. Впрочем, и граф Гудович брал ее однажды. По крайней мере, против горцев, и азиатских народов вообще, она представляет оплот совершенно надежный. В Анапе я посетил на досуге коменданта Бринкена, который вообще очень жаловал всех нас, сосланных по 25-му году. Раевского и отряда мы не застали в крепости и на другой день только настигли их в лагере верст за 6 от города. Я с радостью обнял моего ротного командира Масловича и поступил в ряды.
На другой день отряд поднялся в горы и проходил мимо Раевского, лежавшего на бурке и здоровавшегося с людьми. И я в боевой амуниции прошел на своем месте и отвечал русским «здравия желаем» на французское приветствие Раевского ко мне.
Места, шапсугами обитаемые, мне более понравились, нежели прибрежье Черного моря. Там природа громадна, дико-грандиозна, черные скалы упираются в вечно бушующее море, вершины гор подпирают облака и покрыты девственными снегами, — здесь небольшие возвышения, молодой лес, рощицы и полянки, а кой-где и возделанная земля и копны сена. Изредка попадаются в зелени санов сакли горцев, обмазанные глиной и выбеленные, напоминающие вам Малороссию. Но война имеет свои права, и отряд наш без церемонии забирал для своего употребления запасы неприятельские, а мирные черкесы молча, хотя и угрюмо, посматривали на незваных гостей, как делали безответные немцы в 14 году в Германии при подобном же нашествии союзных полчищ.
Мы шли густою колонною с стрелками по бокам. К вечеру мы пришли на возвышенное плато и остановились, чтоб строить новый форт. Так как на дворе был сентябрь месяц, то ночью порядочно морозило. В отраде свирепствовали лихорадки, более от арбузов и дынь, которые раскупались и потреблялись в огромном количестве от умышленных промышленников, подвозивших их из Аланы. Сам Раевский заболел, но не оставлял отрада, несмотря на советы доктора Мейера, настаивавшего, чтоб он ехал в Анапу.
И октябрь месяц не заставил себя долго ждать. Мы зябли и дрожали от холода, а форт Раевский (это имя дано ему в честь строителя) рос и рос себе понемногу. Какая-то унылость, апатия всех нас обуяла, и мы жаждали хоть бы перестрелки, а то и ее не было. Не слышно в лагере ни музыки, ни песельников; не видно картежной игры и попоек. И только Данзас, вечно веселый, иногда вас рассмешит.
Недавно он нам рассказывал, что сделал открытие в своем батальоне и теперь будто бы убежден, что солдаты его умеют делать каламбуры не хуже какого-нибудь салонного камер-юнкера. Я подошел (говорил он) ночью к огоньку, у которого грелись солдатики, незамеченным и вдруг слышу, как один из них спрашивает: «Отчего это нашего полковника зовут Данзас?» — «Вестимо, — отвечал другой, — отчего. Родился он на Дону и приходится сродни генералу Зассу, ну вот и вышло Дон-Засс». Солдатик-краснобай получил целковый от виновника этой шутки.
Но как всему есть свой конец, то и мы дождались обратного восвояси похода. Полковник Бринкен командовал колонною. Едва двинулась голова колонны, как шапсуги начали свое преследование и надоедали и наседали на нас страшно, но пушечными выстрелами их удерживали, и мы, отступая шаг за шагом, наконец избавились от преследования.
При захождении солнца мы уже были в Анапе. Раевский отпустил гвардейцев в Петербург, 6-месячная экспедиция кончена. На площади собрались и остающиеся и отъезжающие. Шум, суета. Друзья и знакомые прощаются с бутылками шампанского. Молодежь едет в Керчь, а там в Петербург. И я, добыв себе коня, пустился в Фанагорию, в мою скромную землянку. Так я кончил мою четвертую экспедицию. Неужели это не последняя? Хотя я уже и был произведен за одну экспедицию в унтер-офицеры, но и за последнюю был представлен к награде на всемилостивейшее воззрение. А, бог знает, каково-то оно будет!
Я зажил прежнею тихою, однообразною жизнию, проводя свое время с книгою и изредка уделяя час-другой моим прежним друзьям — Ромбергу и старушке Нейдгарт, которая с моим возвращением думала иметь во мне лишнего защитника против горцев. Мне не случилось оказать ей подобной услуги, тем не менее очень легко могло осуществиться это предполагаемое нападение горцев, ибо вот что случилось на моей памяти.
В саду, где я жил с Нарышкиным и где мы объедались персиками и который, как я говорил уже, принадлежал нескольким владельцам, жила о соседстве с нами вдова казачьего офицера с молоденькою дочерью. Я часто видел их на паре волов, отправляющихся на хутор, им принадлежащий, расположенный в нескольких верстах. Возвращение их оттуда сопровождалось обыкновенно грудами арбузов, дынь, тыкв, которые, попадая и к нам, продавались на базаре. В одну из таковых поездок семейство не возвратилось, и мы все узнали, что ночью горцы напали на хутор, сожгли его и взяли в плен и старуху, и дочь, и работника. Вскоре старуха, не знаю, каким случаем, возвратилась, но одна, без дочери, и проводила все свое время, прогуливаясь но саду в каком-то самозабвении, и голосила; страшным образом. Через месяц стараниями черноморцев дочь выкупили или выкрали, и я опять ее видел в своем саду, веселую, как бы ни в чем не бывало. Она наивно рассказала мне свое романтическое происшествие, а месяцев через 8 родила — не хочу грешить — горца или русского. Старуха, продав почти все свое достояние для выкупа дочери, ненамного пережила это несчастье и умерла с горя.
Мой отец и командир, храбрый Кошутин, произведен в генералы, и в штабе полка пир горой. Раевский уехал в Керчь к жене, которая должна родить. Мейер при ней неотлучно, а когда наступила критическая минута и все кончилось благополучно, то, вышед поздравить генерала, застал этого храброго человека в страшном беспокойстве. Как сильна в человеке любовь к семейной жизни!
Мрачный ноябрь месяц наступил, и я почти безвыходно сижу в своей лачужке. Однажды утром слышу знакомый голос, осведомлявшийся обо мне, и чрез несколько минут я обнимал своего доброго товарища князя Валериана Михайловича Голицына, который, наконец, получил свою отставку и едет, счастливец, к матери и к братьям. Как истый москвич, после первых дружеских объятий, он потребовал чайку. Я послал сказать Ромбергу, что буду обедать у него с товарищем, угостил покуда приятеля самоваром, а он мне успел передать покуда все затруднения, которые ему делали при получении отставки. И меня, стало быть, ждет подобная же участь. Заботою Голицына в настоящее время было, как бы переправить в Керчь свою карету. Я взялся похлопотать об этом и, пригласив к себе Дорошенку, просил его помощи и содействия. Он обещал достать большую шаланду, но требовал терпения и согласия князя выждать более благоприятной погоды. Волею и неволею надо было согласиться, но ненадолго, ибо на другой же день все было исполнено: карету до Тамани перевезли на волах, а там поставили на большую лодку с 6 человеками гребцов. На берегу я простился с этим милым человеком и весело возвратился к себе в лачужку, радуясь, что и еще один из наших свободен и после 17 лет несчастной ссылки возвращается на родину.
В 59 году в Москве я навещал князя Голицына, уже женатого на княжне Ухтомской, и познакомился с его детьми, с сыном и дочерью. Дом их, как и большей части русских вельмож, был открыт и гостеприимен, и мы часто проводили вечера наши в воспоминаниях о Кавказе. В князе Валериане Михайловиче много было странного, и при всем его либерализме он был аристократ до мозга своих костей, как говорят французы, и очень часто говаривал про дом Романовых, «que ce sont des parvenus»[33], и очень чванился своим гербом, помещая его всюду, где можно и не можно: на набалдашнике своей трости, на экипаже, на ливрее, на серебре и каждой вещи в доме.
Через месяц я имел удовольствие переправить на родину в Россию другого товарища-изгнанника — Цебрикова. Но этот приехал ко мне и возвращался в отечество на перекладной с одним желтым чемоданом и небольшим чайным погребцом. По следственному делу нашему Цебриков отправлен был в гарнизон з Оренбург солдатом, а все преступление его заключалось в том, что он, быв поручиком Финляндского полка и не зная ничего про происшествия 14 декабря и видя полк выступившим на Исаакиевскую площадь, взял знамя с квартиры полкового командира и присоединился к полку. Вскоре из Оренбурга его перевели на Кавказ, и он попал в самый разгар Персидской и Турецкой кампании и участвовал во всех сражениях этой войны. Храбрость его была замечена, и он получил Георгиевский крест, бывши рядовым, и наконец был произведен в офицеры и теперь только вышел в отставку. Он страшно постарел, голова его покрылась ранними сединами. Он явился ко мне в форменном сюртуке и желтых нанковых панталонах и, кажется, не с блестящим имуществом. Однако был весел и много без желчи рассказывал про прошлое. Вот одни куриозный случай, с ним бывший.