Записки моего времени. Воспоминание о прошлом — страница 47 из 51

[37] шло к ней как нельзя больше. Направляя к добру все свое влияние, она многим помогала во всю свою жизнь. Так однажды, известись, что Гоголь нуждается за границей даже в необходимом, она на балу смело подошла к Николаю Павловичу и просто сказала: «Государь, наш народный поэт умирает в Риме в нищете, помогите ему… Он просит только 3000 рублей». — «Скажите Алексею Федоровичу, чтобы завтра мне об этом напомнил», — отвечал царь. Смирнова пошла отыскивать Орлова, поймала его наконец и объяснила ему волю государя.

— Что это за Гоголь? — спросил ее Орлов.

— Стыдитесь, граф, что вы — русский и не знаете, кто такой Гоголь.

— Что за охота вам хлопотать об этих голых поэтах? — возразил Орлов.

Однако на другой день было послано Гоголю 3000 рублей.

Выпущенная из Екатерининского института, с первым шифром M-lle Rossette взята была прямо ко дворцу фрейлиной к императрице Марье Федоровне, а по кончине ее перешла к императрице Александре Федоровна. В вихре светских удовольствий Александра Осиповна находила достаточно времени, чтоб обогащать свой ум разными новыми сведениями, которых в институте приобрести, конечно, не могла. Она выучилась италианскому, английскому языку, а потом изучала греческий и еврейский, владея в совершенстве французским, немецким и, в особенности, своим отечественным, русским языком. Она в часы досугов написала записки о своей юности и впечатлениях при дворе, и Хомяков, которому она их читала, говорил мне, что считает их перлом русской прозы. К сожалению, племянница моя сожгла их в минуту сознания, что все на сем свете суета сует…

Многие из наших сочинителей и поэтов представляли на ее суд свои произведения и пользовались ее советами. Так однажды и Хомяков прислал ей какую-то политическую брошюру, прося ее передать при удобном случае императору Николаю. А О пригласила к себе Вяземского и занялась прочтением ее; и результатом этого совещания было решение не подавать брошюры государю, а Вяземский сказал при этом случае, что и «вы и Хомяков непременно будете сидеть в крепости». Не знаю, что это было, но, верно, что-нибудь уже чересчур непереваримое для тогдашнего времени.

К этой-то умной, влиятельной женщине и моей доброй племяннице написал я письмо и просил ее ходатайства и заступничества к увольнению меня из службы.

Сижу я однажды у себя в комнате, в квартире Херхеулидзева, грустный, задумчивый… Ветер страшно свистел в окнах. Густой туман лежал над всею Керчью, и часто проливной дождь затоплял окрестность. Вдруг мне подают письмо… почерк руки моей племянницы… печать сорвана… у меня сильно забилось сердце. Маленькая записочка выпала из конверта:

«Спешу поздравить А. О. Смирнову. Сегодня подписана государем отставка дядюшки вашего Н. И. Лорера по болезни.

Клейнмихель».

Конечно, я не дал себе времени читать письмо моей племянницы, — бегу, кричу:

— Князь, княгиня, я свободен… я счастлив!

Чудак князь, обнимая меня, поздравлял, приговаривая: «Поздравляю, но не радуюсь до тех пор, пока не увижу имени твоего в приказах».

Но вот принесли «Инвалид», и я в числе бесчисленного множества производств, наград, перемещений, отставок прочел и свою фамилию, а неверный Фома мог смело дать волю своим восторгам. Скоро весь город узнал о моем счастии, и все спешили меня поздравлять. Даже дети Керченского института, куда я часто ходил, быв знаком с их начальницей г-жой Телесницкон, и которым часто нашивал конфект, приняли участие в моей радости. Бедненькие, они воображали, что я с ними останусь и буду по-прежнему лакомить их!

Князь дал обед в честь моей отставки, и друзья пили тост за мою новую жизнь. И в Фанагории откликнулась моя радость, и там радовались за меня добрые знакомые и друзья.

Я дал знать о своей свободе всем родным моим в Россию и собирался вскоре и сам на родину, но, признаюсь, после минутных восторгов я скучал по своей хижине в Фанагории, по своим курганам с фонтанами, по уединению… Странно создан человек! Он вечно чего-нибудь желает… Тогда были надежды, теперь они стали действительностью, и я вступаю в общую колею.

Я стал дожидаться из Тифлиса своих документов, а между тем в один день получил приглашение на похороны моего храброго полкового командира Кошутина. Сколько раз странствовали мы с ним по горам Кавказа, сколько раз видал я его с шашкою наголо впереди своих колонн, и смерть его щадила, и вдруг он умер спокойно, на своей постели, в своей деревушке, в 12 верстах от Керчи. Сниму же и я свою военную форму на его могиле, подумал я, и в последний раз оделся в военные доспехи и поехал на похороны. После панихиды в доме родные и корпус офицеров полка, которым командовал полковник, понесли своего отца к командира на бедное сельское кладбище, в вечное его успокоение… Там мы оба вышли в отставку, там оба вместе исключены были из списков Тенгинского полка.

Наконец я получил свои бумаги в Керчи и стал ожидать весны, чтобы ехать на родину к брату, которого не видал более 20 лет… Я оставил его бодрым, свежим, теперь, вероятно, обниму старика, да и во мне он, конечно, найдет большую перемену.

На третьей неделе великого поста, отслужив благодарственный молебен творцу всеблагому, пожав руки друзьям, которые постоянно ласкали, лелеяли меня, я из дома князя Херхеулидзева выехал в г. Херсон 1842 апреля 17-го числа. Отставка моя довольно оригинальна тем, что по исчислении моих подвигов на Кавказе как рядового начальство не поместило моей военной службы до ссылки в Сибирь и в графе о происхождении прописало: «из государственных преступников» и запретило въезд в обе столицы, подчинив меня надзору местной полиции. И тут еще не полное прощение, не полная свобода.

Глава XXVIII

В Херсоне. — Владимир Пестель. — Свидание с братом. — Представление Воронцову. — Поселение в сельце Водяном. — Заключение. — Память о верных слугах декабристов: Анисья, Акулина, гувернантка Трубецких. — Семья Трубецких. — Конец

Наконец я на родине, в Херсоне. Я явился к гражданскому губернатору В Ивановичу Пестелю, которого знал еще в кавалергардском полку. Он был родным братом покойного Павла Ивановича, моего друга, которого казнили, и сделан был флигель-адъютантом в тот самый день, когда брат его смертью своею искупал свое заблуждение, по мнению Николая-императора… Какая жалкая насмешка над человеческими чувствами — как будто можно чем-нибудь утешить огорченное сердце брата!

Пестель принял меня ласково, с участием и объявил мне, что я буду под надзором земской полиции, и в случае желания моего перемещения обещал давать мне письменное разрешение. Странное стечение обстоятельств! Я кончил свою службу до ссылки в Сибирь под начальством одного Пестеля и после 20 лет разных мытарств попадаю опять под заведение другого брата Пестеля! Таким образом, и на своем родном пепелище я не нашел той свободы, о которой мечтал так детски всю мою жизнь, да и вряд ли она и есть где-нибудь.

Меня много обрадовало и утешило свидание с родным братом моим, который нарочно приехал по этому случаю из своей деревни мне навстречу. С каким восторгом мы обнялись и он прижал к груди своей брата-изгнанника — легко можно себе вообразить. Мне позволили удалиться в деревню к брату, и я уехал с ним в свое родное гнездо. Из сельца нашего сделалась деревня, и все изменилось. Что оставил я молодым, состарилось: кусты нашего сада разрослись в огромные деревья, а многих стариков слуг я не застал уже в живых. Невестка моя также состарилась, а из шести мною оставленных сестер я нашел в живых одну… На могиле моей матери, похороненной у нас в саду, я плакал о потерянных счастливых днях своей юности.

Я съездил в Одессу, чтоб одеться в гражданское платье. Граф М. С. Воронцов был тогда там генерал-губернатором Новороссийского края. Граф меня знал лично в Варшаве, когда мы возвратились из-за границы в 1815 году, и я почел своим долгом представиться ему. Адъютант его Суворов представил меня графу в его кабинете. Внимательный, ласковый старик спросил меня, чем может быть мне полезным, и требовал, чтобы я всегда лично к нему обращался с моими просьбами. Граф был тип вельможи и обладал европейским образованием, каким в то время не многие из наших сановников пользовались. Он истинно любил Россию, а южный кран и Одессу, свое создание, — в особенности. Веллингтон о нем справедливо отнесся, назвав звездою России. Но вмешательство правительства много мешало Воронцову в осуществлении его благих предначертаний и намерений, равно как и Дюку-де-Ришелье, первому основателю благоденствия южного края, который говаривал даже: «Пусть правительство забудет этот край на 25 лет только, и я ручаюсь, что он сделается цветущим краем, а Одесса перещеголяет Марсель в коммерческом отношении». Г. Ланжерон заменил Дюка-де-Ришелье, и все еще кое-как дела шли своем чередом, но тут Аракчеев уже, видимо, стал портить будущую судьбу южного края. Не постигая нужд края, он, как известно, завел военные поселения, которые впоследствии умертвили все жизненные силы народа под управлением создания Аракчеева — графа Витта, совершенно затормозили процветание новороссийских степей. Но я не стану описывать исторических ошибок нашего времени… Кто их не знает, кто их не видит! Они не касаются моей жизни.

С моим возвращением моя политическая и гражданская деятельность кончилась. Я поселился мирным поселенцем в родительском доме сельца Водяной. Благодаря бога, пользуюсь на 70-м году полным здоровьем и обладаю еще вполне всеми дарами природы. Все мои прошлые невзгоды не навели на сердце мое черствой коры, и я еще горячо сочувствую всему теплому, прекрасному.

Товарищи моего изгнания, после коронации государя Александра Николаевича, все уже, подобно мне, на свободе, и из декабристов теперь нет ни одного в Сибири и на Кавказе. Они живут тихо по своим уголкам. Но многие из них положили свои головы на Кавказе, многие умерли своею смертью и в Сибири.

Я хотел было поставить точку, любезный читатель, но не могу окончить своих записок, не передав потомству, не назвав тех верных слуг, которые не оставляли своих господ и в дни их тяжелых испытаний и несчастий.