Отойдя от берега на десяток шагов мы будто попали в сельву, ту самую, о которой я только в книжках читал и по телевизору видел. Тут не было воздушных корней мангровых деревьев. Наверное. Может, подальше где и были, или я просто не узнал их вблизи. Влажность стояла как в бане, и ни ветерка — даже от реки не доносило. Мы шли за пастором, втайне надеясь, что если он без лыж — то в Швейцарию завести не должен. Шагал аббат со знанием дела, как-то профессионально, скупо и экономно, как походник с большим, но очень специфичным стажем. Судя по тому, что Головин следом шёл след в след и совершенно так же.
В лесу, пусть и таком неожиданном, мне было попроще. Отвлекали только вопли незнакомых животных или птиц — вовсе непонятно было, кто там вопил из леса так, словно его на куски рвали. Видимо, горячо и гостеприимно приветствуя нашу группу туристов. В сельву мы углубились где-то километра на полтора, двигаясь перпендикулярно оставленному за спинами берегу. Потом свернули к северу, направо, и шли ещё около получаса. Пока не вышли на странного вида полянку. Хотя внутренний фаталист охарактеризовал её странным словом «прогал». А мне увиденное напомнило литературный термин «малярийные болота».
— Перекур! — объявил странный падре, достав настоящий портсигар. Оттуда он выудил самокрутку, похлопав по карманам, нашёл и зажигалку. Я удивился — никогда в жизни ни у кого не встречал в руках чёрную двести тридцать шестую Зиппо. Кроме как у себя. Аббат, кажется, тоже повёл бровью, когда я прикуривал. Вот так и рассыпаются представления о ярких индивидуальности и неповторимости.
— Добрались. Точного места стоянки нет, ближайший ориентир — вот этот валун, — ткнул самокруткой в еле заметный под травой камень Юлик-Хулио. Я подошёл ближе.
— Хороший табачок. Кавендиш? — мимоходом спросил у аббата, разгребая траву над серой поверхностью.
— Разбираешься? — удивлённо глянул он на меня, помогая. Потом достал из рюкзака аккуратную лопатку и протянул мне.
— Не особо. Но перик с латакией* не спутаю, — улыбнулся я, приняв инструмент и начав откидывать землю, стараясь не шкрябать по камню штыком.
Через несколько минут расчистил площадку примерно полметра на полметра. Поверхность валуна уходила резко вниз, образуя там, в яме, подобие не то чаши, не то раковины. И на спускавшемуся к ней от вершины склоне стали заметны какие-то символы, забитые грязью. С разных сторон ко мне протянулись охапка травы и литровая бутылка с водой, которые держали Мила и Лорд. В их глазах горел исследовательский интерес. И не только.
Отмыв камень, я отодвинулся и глубоко вздохнул. Символ Солнца слабо поменялся за тысячу лет. Как и серп Луны. И ромбики засеянных полей. И неожиданная руна с треугольным основанием, подобие которой я изучил наизусть — этот рисунок был на перстне чародея, что теперь жил на моей левой руке. Фёдор, с видимым усилием сохраняя невозмутимость, фотографировал пиктограммы или петроглифы — как там это правильно должно называться? Я дождался, пока он закончит и все столпятся возле его планшета, оживленно обсуждая картинки. И положил на камень ладони. Левой — к рисунку с треугольником.
Про распакованный архив Ланевский был прав. Сердце стукнуло раза три от силы, а я прожил пару лет с этим камнем, немым свидетелем хороших и плохих времён и событий. И только то, пожалуй, что рассказывал мне о них именно древний кусок гранита, неизвестно как попавший в эту сельву, спасло меня. Эмоции я вряд ли вынес бы. Здесь кругом было столько смерти и боли, что и камню было тяжело.
Руки отдернул, как от змеи или провода, хорошенько тряхнувшего током. Казалось, даже волосы дыбом встали. Поднявшись на ноги, удивившись попутно, что как-то неприятно кружится голова и под коленками тревожная неуверенность, повернулся к болоту и сделал первый шаг.
— Стой, Дима! Мы не знаем глубины! — окрикнул аббат.
— Не учи баушку, — пробурчал следом Головин. И оправдывающимся тоном продолжил, — Ну а Хулио… В смысле — чего он под руку-то говорит⁈
Прозвучало что-то очень похожее на звук затрещины, крепкой, братской. Судя по обиженному сопению Тёмы — это Фёдор вручную доходчиво призвал его к порядку.
А я тем временем шёл по незнакомому болоту в неизвестной мне сельве на краю чужой страны. Но шёл так, будто бывал тут много раз. Только тогда здесь не было болота с белыми соляными наростами по краям. Ноги будто сами вели меня. Судя по плеску сзади, кто-то шёл следом, но я не оборачивался, зная откуда-то, что если отведу взгляд — больше дорогу не найду. Некоторые вещи по два раза не показывают и не объясняют.
Движение было похоже на странную шахматную партию: прямо, вправо, влево под сорок пять градусов, снова прямо, снова направо. И наконец ноги будто прилипли, хотя под ногами было твёрдое дно. Нет, не дно. Это были останки дуба. Шага четыре в поперечнике, не меньше. Здорово подгнившего по краям, но сохранившего каменную крепость в середине. Хоть и простоявшего под соленой водой столько времени. Или именно солёная вода помогла не рассыпаться прахом и не расползтись болотной слизью? Не важно. Я плюхнулся на колени в мутную воду и опустил вниз руки, прижав ладони к невидимым останкам великого дерева. Как раз с обеих сторон от центрального круга, от которого веками расходились годовые кольца. И архив распаковался ещё раз. И в этот раз он был больше. И мёртвое дерево помнило гораздо больше боли, чем камень.
Дуб был живой. Листья, значительно меньше по размеру, чем наши, русские, тихо шептались между собой, хотя ветра не чувствовалось вовсе. В траве под ногами попадались жёлуди, тоже какие-то подозрительно мелкие. И кора была не похожа на дубовую. Но это совершенно точно был именно дуб. И у подножия его стоял, опершись на длинную кривоватую чёрную палку-посох мужчина. На глаз ему было под полтинник, но мог быть и моложе — истощённое будто после тяжкой болезни лицо ста́рило. И палка в руке, которую он явно использовал не только для красоты. И отсутствие второй руки выше локтя — культя была закрыта грубовато сшитым кожаным чехлом-колпаком, из середины которого торчало остриё багра, очень похожего на те пожарные, которыми не так давно Гореславич планировал разобрать на части Ланевского. Это воспоминание напрягло сильнее.
— Здравствуй, незнакомец, — певучим голосом проговорил пристально глядевший на меня мужчина. Хотя певучим был лишь один из голосов, прозвучавших в моей голове. Остальные звучали разноголосицей, напомнившей о старом шамане Откурае — эхо за ними тоже повторяло неожиданные слова, и сплошь разные. В одной из версий приветствие звучало как «добрых путей тебе, пришедший с полуночи». В другой полночь звучала как «сторона, где спят Боги».
— Здравствуй, Хранитель! — ответил я, не придумав ничего умнее и оригинальнее. Лицо мужчины накрыла тень и пересекла горькая усмешка.
— Не лучший я хранитель, раз придётся отдать всё чужаку.
— Не нам судить о замыслах Богов. Мы можем лишь с честью выполнять свой долг. Уверен, ты не марал чести ходя под Солнцем. И клянусь тебе, что сделаю всё необходимое, чтобы урона ей не было и впредь, — я склонил голову.
— Ты удивил меня, странник, — помолчав, ответил он. По-прежнему не сводя с меня настороженных глаз. — Твои слова звучат очень заманчиво. Я слышал много заманчивых речей.
— Один из мудрых людей на моей Родине сказал: «Нам не дано предугадать, / Как слово наше отзовется», — проговорил я, глядя на него с тем же вниманием. Но не вызывающе и не торопя. Мало ли, когда он в последний раз с живым общался. И чем это закончилось для его собеседника. Места тут, как я успел заметить, тоже были вполне себе глухие.
— Кажется, кантига** не закончена. Что там было дальше? — поднял он перебитую шрамом ровно посередине левую бровь, отчего она будто сломалась пополам.
— «И нам сочувствие дается, / Как нам дается благодать…», — произнес я последние строки.
— Красиво сказано. Бывает, что слова отзываются совсем по-другому. Сочувствие? Последний раз я видел его в глазах жены, которой отрубили голову люди Альфонсо. Голова лежала вон там, на песке, и смотрела на меня со страшным последним сочувствием. Потому что я оставался жить. Один. Без неё.
— За что? — хотя после утреннего кино от Второва вопрос звучал глуповато.
— За то, что мы не собирались кланяться другим Богам. Мы знали Урци и верили в него. Мы знали Ма́ри, Бегиско, Зугара, Басахуна и других. И всё было ладно и правильно, пока из-за моря не стали приплывать другие люди, чтобы убедить нас, что наших Богов нет и быть не может. Странно это. Одни верят в мудрого яростного воина под зеленым знаменем, другие — в вечного старца, властителя всего сущего. Какая им разница, как зовут Богов другие люди, не похожие на них? — в его глазах было отчаяние.
— Я не знаю, — оставалось только руками развести, — но они до сих пор в это играют, никак не наиграются.
— А благодать… Благодать была, когда солёная вода наполнила мне грудь и я перестал дышать и слышать крики своих людей, — отчаяние не пропадало. Но стала просыпаться ярость, как мне показалось.
— Прах твоих друзей и твоих врагов давно развеян ветром. Деревья растут по-прежнему, и Солнце всходит с той же самой стороны. Мне нечем утешить тебя, Хранитель.
— Меня звали Энеко, Энеко Ариц, странник, — помолчав, начал он. — Я прятал своих людей в лесах от мавров Юга, от черных колдунов Востока. И не смог уберечь от жрецов Белого Бога, которых было слишком много. Казалось, каждые уста вокруг меня начинали читать вслух Его книгу. Я отпускал тех, кто поверил в него душой — зачем мне они, и зачем я им? Но они привели людей короля. И сам он тоже вошёл под тень наших деревьев. Мы говорили. Я не смог убедить его, что от живущих вокруг дуба не будет зла и угрозы. Альфонсо Мудрый не верил никому.
Голоса продолжали звучать по-разному — кто-то шипел, кто-то выл, кто-то хрипел еле слышно. Энеко и вправду говорил от лица всех своих людей. Помнил и знал каждого. И каждый из них звучал в его истории.
— Он убил всех. Наши знаки сложил вместе со своими, сказав, лишь король что владеет всей этой землёй и всеми людьми на ней. И что всех, кто не верит в Белого Бога, он отправит к их старым демонам, чтобы не смущали живых своими глупыми старыми сказками. Я пообещал ему, что тех, кто продает старых Богов, предадут родные дети. Альфонсо рассмеялся мне в лицо. Через пятнадцать лет он похоронил старшего сына, а через двадцать — Санчо, второй сын, отнял у него престол. Выживший из ума старик проклял сына именем старых и новых Богов. И призвал мавров, которые начали грабить и убивать. Два десятка лет он ходил под Солнцем. И умер, проклинаемый детьми, внуками и всеми жителями страны, распавшейся на куски, которую так долго потом терзали распри.